{Начало

1917 г.

Захват власти

}

В.Бабушкин "Дни великих событий". Окончание.

 

 

17

...В Астрахани восстали казаки. Астраханский испол­ком запросил у Саратова помощи для ликвидации, контрреволюции. И вот впервые организованная Крас-

118

ная Армия пошла на защиту Советов. Были мобилизо­ваны и рабочие железнодорожных мастерских — Крас­ная гвардия.

Быстро одели рабочих в шинели и шапки военные, соединили с красноармейцами. Отряд хорошо воору­жили винтовками, пулеметами, пушками. Отрядом ко­мандовать назначили С. Загуменного, комиссаром от­ряда — Молдавского. Под звуки духового оркестра про­водили в первый бой нашу Красную Армию.

Известили астраханцев, что идет к ним на помощь большой и хорошо вооруженный отряд Красной Армии.

По дороге отряд ликвидировал контрреволюцию на нескольких станциях.

Весть об идущей из Саратова Красной Армии вооду­шевила астраханцев, узнали, конечно, об этом и белые казаки.

Когда отряд дошел до станции Досак, недалеко от Астрахани, было получено радостное известие о ликви­дации мятежа самими астраханцами. Отряд вернулся домой, а потом тот же Загуменный повел вскоре этот отряд на других белых казаков — уральских. И развер­нулись бои повсюду, полилась кровь защитников власти Советов...

 

 

18

 

В городе продуктов оставалось все меньше и мень­ше, а потом и совсем не стало. Очень тяжело было с хлебом...

Заводы влачили жалкое существование. Не было ни топлива, ни хлеба, ни материалов. Придя на работу, ра­бочие делали не свое прямое дело, а разные гребешки, зажигалки, половники, самодельные гвозди, то есть то, что нужно было деревне, то, что можно было выменять на хлеб, картошку...

Саратовский исполком бился в тисках наступающе­го голода. Послали отряды Красной гвардии по дерев­ням за хлебом для рабочих.                             

Первый отряд красногвардейцев, посланный к богатым немцам-колонистам в Бальцер, весь погиб. Немцы убили всех красногвардейцев.

Голодные измученные, озябшие красногвардейцы пришли в Бальцер вечером. Мела поземка, было очень холодно. Хитрые кулаки расселили их по два-три чело-

119

века в дом. В домах красногвардейцев встретили при­творно ласково, накормили их и напоили чаем. А ночью выкрали у них оружие и всех перебили.

Когда эта страшная весть дошла до исполкома, по­слали карательный отряд в Бальцер.

В деревнях шла жестокая борьба за хлеб. Только тогда, когда декретом Совнаркома были созданы про­довольственные отряды, хлеб потек в город, но трудно было работать продотрядам. Кулаки прятали хлеб в землю, гноили его, но не давали, поднимали по всей губернии восстания, убивали продотрядников. Контр­революционеры под флагом защиты крестьян поднима­ли их на восстания, на свержение большевиков, власти Советов.

И задымилась матушка-Волга пожарами, загремели винтовки, пулеметы, пушки, полилась рабочая кровуш­ка в деревнях и селах, в городах уездных и по берегу Волги...

Контрреволюция из мелких, отдельных диверсий организовывалась в большие отряды, поднимала вос­стания, устраивала взрывы, убивала крупных работ­ников-большевиков. Бороться кустарным способом с белыми стало не под силу молодой республике. Тогда декретом Совнаркома была организована Чрезвычай­ная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и сабота­жем. Или, как ее народ прозвал,— Чека.

В Саратове этот, потом грозный и    мощный, орган   зародился очень скромно.

Получив  декрет  из  центра,    исполком   постановил: организовать.

Организовали Саратовскую чека из трех человек. Помещения у новых чекистов не было. Они выпросили у меня на время комнатушку (жил я на третьем этаже исполкома).

Каждый раз, когда я приходил к себе, в комнате стоял дым коромыслом; везде валялись окурки, а под­час сидел на диване (моя постель) какой-нибудь арестованный «контрик». Все это мне надоело. Комнату они у меня выпросили на день-два, а жили вторую не­делю. Я отдал им свою комнату «на постоянно», а сам перешел жить «на новую квартиру» в рабочем квартале. Мы тогда еще не представляли себе, что эта Чека в будущем окажется самым острым оружием в борьбе с контрреволюцией. Начинала свою жизнь Саратовская

120

чека очень скромно, но быстро разрослась численно и скоро заняла целый двухэтажный дом на Крапивной улице.

Помню первую работу Чека. Как-то я зашел в быв­шую свою комнату покурить. На диване сидел аресто­ванный пожилой человек с жульническими, бегающими глазами. Я его узнал — это был хозяин бакалейного магазина в нашем районе, не раз приходилось мне по­купать у него продукты.

Допрашивала купца вся Чека, то есть все три чело­века: Ленч, Венгеров и Генкин. Следователями они ни­когда не были и допрос вели неумело. Но дело было очень ясным: у купца нашли тысячу рублей серебром денег, а серебро он согласно декрету обязан был сдать. Тысячу монет по одному рублю. А главное, нашли два вагона сахара. Сахар купец только что украл на желез­ной дороге и перевез к себе.

Купец крутился, вертелся, как мог, но, припертый фактами к стене, сознался в краже и выдал соучаст­ников.

Мы с Генкиным вышли в коридор покурить. Генкин нервничал:

  Чертова  работа,— говорил  он    сердито.— Я  сту­дент политехникума, а на меня навалили следователь­скую  работу,  и всякий  прохвост,  пойманный  с  полич­ным,  все-таки  не  хочет  подписать  протокол  допроса... Не бить же его! Не можем же мы, революционеры, вести допросы методом жандармов и полиции...

— Что с этим купцом будете делать?

  Расстрелять, конечно, надо, но кто же будет рас­стреливать? Не мы же, тройка...

У двери Чека сидел на стуле, с винтовкой на коле­нях, рабочий-красногвардеец. Он клевал носом.

Много позже при разоружении какой-то контррево­люционной шайки Генкина тяжело ранили: пуля повре­дила позвоночник, и на всю жизнь Генкин остался ин­валидом.

 

 

19

 

...Слесарь железнодорожных мастерских Петр Ва­сильевич беспробудный пьяница и скептик, всякий раз перед шабашом клал в карман рваного своего пальто кусок меди или свинца, потом этот металл превращался в шинке в водку.

121

Однажды я сказал ему:

  Неужели тебе не стыдно, старому рабочему, за­ниматься воровством? Ведь это же гнусно!

  Я?! Занимаюсь воровством?! — вылупя на    меня глаза, с недоумением спросил он.

  А это что?— Я сердито ткнул пальцем в его от­топыренный карман с медью.

  Медь,— наивно ответил Петр Васильевич.

  Но ведь она не твоя, а ты взял!

  Дурак ты. Как же это не моя? Если бы не моя, я не взял бы. Здесь все мое,— Петр Васильевич широко махнул  рукой,  указывал   на   паровозный  цех.— Наобо­рот, меня обокрали... И я свою    собственность должен таскать потихоньку от сторожей.

  Хорошо,— сказал я.— Если здесь все твое, то    и мое, значит, так?

  Правильно,— согласился Петр Васильевич.

  Но я-то ведь не тащу.

  Напрасно, тащи, я тебя вором не назову, как ты меня.

  Но это же анархический подход к решению   во­проса.

  А  мне плевать какой.  Воруют  все:  царь,  мини­стры, губернаторы, полицмейстеры, околоточные, поли­цейские, жандармы, купцы, заводчики, пароходчики, по­мещики, попы, чиновники, даже нищие. Понял? Не во­руют только мужик-дурак и  рабочий,    ибо им  нельзя воровать потому, что их самих обкрадывают: труд, хлеб, жизнь.  Понял?  Нет? Подумай, если не понял. А если пойдешь предупреждать  проходную,  разобью тебе  мо­лотком  башку,  понял?  Некоторые дураки  пробовали... Честь имею кланяться. Если хочешь выпить, всегда    к твоим услугам: шинок    «Урал», я там    всегда.— Петр Васильевич театрально раскланялся со мной и, не то­ропясь, пошел из цеха. Нахватавшись азов учения анар­хистов, он пытался теоретически оправдать свое воров­ство.

Всякий настоящий потомственный рабочий в силу своего классового сознания не мог быть вором и не был, а такие уроды, как Петр Васильевич, были очень ред­ким исключением, но все-таки были. Смятые жизнью, распятые алкоголем, они теряли свое классовое со­знание и катились вниз по легкой дорожке царей и воров.

122

Я помню, как в школе наш одноклассник Крестин, толстогубый десятилетний мальчишка, украл в мелочной лавчонке селедку, хозяин лавчонки поймал Крестина на месте преступления, селедку отнял, надрал воришке уши и сообщил в школу.

У, какой переполох был в школе среди учителей и нас, ребятишек!    Крестима немедленно    исключили из   школы, и мы, ребятишки, стали    смотреть на него со страхом и любопытством. Наши матери и отцы говори­ли нам:

— Боже сохрани, если увижу на улице, что ты с Крестиным играешь, убью! Он — вор!

И мы не играли с Крестиным, хотя он жил на нашей улице. Какой-то страх обуял нас, всех ребят, а сами мы были не паиньки и хулиганили вовсю, но чтобы красть... Этого не было, воровство противоречило укладу рабо­чих семей.

Так нас воспитывали. Но воры были. На базаре их было сколько угодно. Откуда-то они брались. Их нена­видели все обитатели города, и жить ворам можно было только под покровительством полиции.

А вот теперь полиции нет, революция смела поли­цию, и беда пришла мелким ворам. Обыватели ловили их на базаре и устраивали самосуд.

Однажды я встретил большую толпу людей, идущих по Константиновской улице. Толпа шла по дороге, с криком, шумом. Впереди толпы под охраной двух дю­жих мужчин шел человек небольшого роста, в изорван: ном костюме; избитое лицо его синее — похожее на баклажан, глаз не видать — запухли. Спотыкаясь и чуть не падая, человек нес в руках палку с широкой попере­чиной из фанеры. На поперечине была надпись черной краской: «Вор». На шее вора висела пара сапог с ла­ковыми голенищами.

Толпа улюлюкала, свистела, бежали ребятишки. Из ворот и калиток домов выскакивали любопытные жен­щины и мужчины.

  Куда его ведут? — спросил я.

  На Волгу топить! — весело ответили мне.

Я побежал в дом, где был телефон, позвонил в кон­ную милицию. С большим трудом конники отбили у толпы вора.

Самосуды все больше и больше входили в моду. Гнусные людишки и преступники часто сводили личные

123

счеты с честными людьми, науськивали толпу на невин­ных людей.

Достаточно было крикнуть на базаре:

  Вор! Бей его!

Сейчас же появлялись любители карательных мер, и человека уничтожали либо калечили.

Пришлось исполкому принять строгие меры, и са­мосуды прекратились.

 

 

20

 

...Разрастались кулацкие восстания в деревнях: прод­разверстка не нравилась кулакам. Поднимала голову контрреволюция и в городе. Шушукались и сбивали группки неликвидированные меньшевики, эсеры, каде­ты, черносотенники — монархисты. Они ушли в под­полье и от этого стали сильнее. Молодая Чека работала день и ночь, доставляя в исполком неутешительные сведения.

...Исполком объявил город на военном положении. Едешь, бывало, верхом по городу во главе отряда конной Красной гвардии, и кажется, что едешь по клад­бищу.

День летний, жаркий. Солнце садится за гору, еще светло, а на улицах — ни души. Ставни в домах закры­ты. Не видно на улице ни человека, ни собаки, все спряталось. Эта необычайная тишина большого города днем давит. Все время держишься настороже, ждешь выстрела из-за угла. А они были. Жители города, вы­полняя приказ исполкома, с восьми часов вечера до шести часов утра сидели взаперти. Мы знали, что тя­гостно им это, сидеть летом в квартире, почти еще днем, с закрытыми ставнями, но необходимость защиты вла­сти Советов понудила исполком пойти на это ущемле­ние жителей города.

Едешь на лошади, громко стучат копыта по мосто­вой, кругом пустынно. Видишь, как в щелку забора смотрят любопытные глаза.

Подъехал с отрядом к домишку Николая Федорови­ча. Стучу плетью в закрытый ставень окна.

Робко, испуганно отворяется окно, показывается ме­ловое лицо Николая Федоровича. Прошу пить. Пью и смотрю на испуганного хозяина.

  Что с тобой, Николай Федорович? Своих испу­гался! Разве мы такие страшные?

124

  Черт ее знает!— кривит в мучительной   улыбке лицо Николаи Федорович.—Знаю, что свои, но вся вот эта    тишина,    какая-то      настороженность —пугают... Ждем сами    не знаем чего... Страх   обуял    всех...   А тут еще болтают   всякие   небылицы...   Замучились   в доску...

  Ничего, дядя Коля, не трусь,—передаю ему пу­стую кружку.

  Хорошо тебе на коне-то сидеть, а ты вот посиди со страхом в погребе...

Оба смеемся, я отъезжаю от окна.

Таких отрядов, как у меня в тридцать-сорок конни­ков, не один. Мы разъезжаем до утра и охраняем го­род...

В свете угасающего дня дорогу перебегает девушка.

  Стой!

К девушке стрелой летит конник. С ходу осаживает лошадь.

  Пропуск.

  Я в аптеку... у меня мать заболела... я вот тут рядом живу...

Мы подъехали всем отрядом. У девушки глаза ка­жутся плутоватыми, хитрыми. В аптеку, а рецепта нет.. Говорила, что здесь живет, а сама, оказалось, пришла в гости к подруге.

Нам не разобрать на ходу правды от лжи, отдаю распоряжение:

  Отправить в штаб.

Девушка бледнеет, с ненавистью смотрит на меня. Под конвоем одного конника она идет посреди дороги мертвого города.

 

 

21

 

...Создан Революционный трибунал. Председателем назначен Артамонов — старый машинист-волгарь. С се-дой головой, седыми усами, мощный, сидел он за сто­лом, покрытым алым сукном. Фамилию Артамонова со. страхом произносили все декретонарушители и обыва­тели.

А между прочим, это был милейший человек, мяг­кий, отзывчивый, веселый. Бывало, сядем где-нибудь на диване в уголке исполкома, и начинает рассказывать старик о своем плаванье и в море Каспийском, и по

125

Волге. Рассказывал всегда остроумно, интересно. За­слушаешься.

Председатель Революционного трибунала Артамонов -судил не по каким-либо кодексам или уставам,— тако-вых не было еще. Старые, царские, законы революция ликвидировала, а новые, советские, еще не были напи­саны. Судил преступников трибунал по «революцион­ной совести».

Суд происходил так: разбиралось дело какого-ни-будь декретонарушителя. Секретарь читал обвинение, вызывались свидетели. Потом Артамонов обращался к публике:

  Кто хочет сказать по делу обвиняемого?

Выступали желающие, говорили в защиту или пори­цали подсудимого. Дав высказаться пяти-шести челове­кам, Артамонов выносил приговор.

Приговоры выносились суровые, но с разбором, по классовым признакам.

— ...Именем Советской власти Саратовский револю­ционный трибунал, — громко говорит председатель три­бунала,— вынес решение за преступления против рево­люции гражданина (такого-то)— расстрелять!..

В публике мертвая тишина. Вскрикивает жена осуж­денного. Выдержав паузу, Артамонов продолжает гово­рить:

  Но... принимая во внимание пролетарское проис­хождение  подсудимого  и  его  малосознательность,  рас­стрел заменить отправкой на фронт, где он, как рабо­чий, должен  кровью  своей  смыть  позор  преступления.

— Правильно!! — в восторге кричит публика.

Но горе классовому врагу, попавшему в трибунал. Спекулянты, бандиты, контрреволюционеры трепетали перед трибуналом; добродушный рабочий Артамонов был беспощаден.

...С первых дней захвата власти в Саратове комис­саром почтово-телеграфного округа был П. А. Лебедев. Теперь исполком снимал его для работы в исполкоме. На его место неожиданно назначили меня.

Напечатали на машинке полуметровый мандат: «Всем, всем, всем», Антонов подписал, шлепнул печать, и стал я комиссаром округа. В округ входили: Саратов­ская губерния, Астраханская и Уральская. Уральская губерния была в то время в руках восставших белых казаков, но и двух губерний с меня хватало.

126

Явился в управление округа, предъявил чиновникам мандат и сел за стол в кабинете начальника.

Приносили мне в кабинет какие-то бумажки, я с тре­петом душевным и тоской подписывал их.

Все время мучили сомнения: «Черт ее знает, пра­вильно ли я дал своей подписью согласие на какое-то отношение? Как бы меня по незнанию почтово-теле-графного дела не использовали враги революции в сво­их поганых целях...»

Вечером собрал чиновников, произнес им громовую речь о революции, о том, что нужно теперь работать вдвое, втрое больше для революции, пригрозил, что за саботаж и контрреволюцию буду отдавать в Чека (а страх она уже нагнала). Чиновники молча сумрачно слушали меня, но не верил я им ни на грош. «Прода­дут, сволочи, за копейку»,— думалось мне.

Более забитых, униженных людей, как эти почтовые чиновники, я не встречал в своей жизни. Столько ме­сяцев прошло с начала революции, свержения царизма, во все уголки жизни проник дух свободы, но не сюда, не к почтарям. Здесь до сих пор жил режим царского строя.

Когда утром я приходил в учреждение, ко мне со всех ног бросался курьер, древний старичок в расшитом ста­ром мундире; следы снятых с мундира медалей на ма­терии выделялись белыми пятнами.

  Здравствуйте! — приветствовал я старичка.

  Здравия желаю,   ваше   высокопревосходительст­во,— сипло, но громко приветствовал меня юркий   ста­ричок.

  Слушай, отец,— говорил я.— Ну какой черт я ва­ше высокопревосходительство? Зачем комедию ломать? Ты видишь, у меня даже шинель рваная. Я, отец, быв­ший    солдат,    рабочий-металлист. Власть    рабочих    и крестьян послала меня сюда комиссаром, а, может, зав­тра назначат тебя на мое место, а меня на твое, и что же, я должен тебе кричать «здравь желаю, ваше высо­копревосходительство»?  Ну зачем это? Да  будет тебе известно, Советская  власть отменила эти дурацкие ве­личания «превосходительства», «благородия»...

Пока я говорил, старичок стоял руки по швам, вытя­нув сморщенную шею из мундира. Оловянные его глаза бессмысленно смотрели мне в рот.

Снять шинель свою старику я не дал, снял сам и по-

127

весил в специальный шкаф для «его высокопревосходи­тельства».

Когда я выходил из кабинета, старичок вскакивал как пружинный, и «ел» меня оловянными глазами.

Конечно, был я молод в то время и не умел прибе­гать к чувству юмора. От рабского поведения старичка я очень страдал. Мне казалось, что я виноват, что не умею рассказать ему о раскрепощении человека рево­люцией.

На другое утро старичок снова обозвал меня вашим высоким превосходительством и кинулся с остервене­нием снимать с меня солдатскую шинель. Раздевшись, я позвал старичка в кабинет.

  Садись,— указал я старичку на мягкое кресло у стола.

Старичок стоял.

  Садись!—уже сердито повторил я.

Лицо старичка налилось синевой, но он стоял.

— Садись! — крикнул я и стукнул кулаком по столу.

Старичок... упал на колени и засипел:

— Ваше высокопревосходительство, не погубите, со­рок пять лет здесь служу, сколько генералов видел... отличен,  медали...— Из оловянных глаз    старика    текли слезы.                                                                        

Я поднял его с пола. Старик смотрел на меня с ужа- сом, руки, вытянутые по швам, дрожали, глаза совсем стали белыми.

  Послушай, отец, ведь я тебя только прошу не на­зывать меня вашим высоким превосходительством, пойми, противно это мне.

  Не могу...— прохрипел старик,— сорок пять лет... Все генералы...

  Иди и позови ко мне Ивана Ивановича.

Иван Иванович был «докладчиком», секретарем. Еще моложавый, приветливый, умный, он «ловчил», как мог: большевики так большевики, монархисты так монархисты, лишь бы его не трогали.

Я рассказал Ивану Ивановичу о курьере-старике.

  Ничего не поделаешь,— улыбнулся Иван Ивано­вич.— Сорок пять лет-с около генералов, статских, ко­нечно. Привык,    ретроград, так сказать...    Прикажите уволить?

  Нет, увольнять не   нужно, но вы   ему втолкуйте

128               

как-нибудь, что теперь нет генералов, «ваших превосхо­дительств».

— Слушаюсь. Бумаги изволите подписать?

Я вывесил на двери объявление, что после занятия принимаю по личным делам.

И вот явился чиновник, молодой, с прошением. Чи­новник просил моего разрешения жениться на граждан­ке «не нашего ведомства».

  Ну так женитесь. Я-то здесь при чем? —удивил­ся я.

  По  старому  положению  чиновник  почтового  ве­домства  не  имел  права  жениться  без  разрешения  на­чальника округа на девице, не служащей в нашем ве­домстве,— тихо проговорил    чиновник.— А старое поло­жение Советская власть еще не отменила,    так что не откажите...

  Отменила, отменила!—смеялся я.— Фактом свое­го существования Советская власть все рабство отмени­ла. Женитесь, молодой человек, на ком хотите, и това­рищам скажите, что Советская власть    разрешает же­ниться на любой гражданке, где бы она ни    служила, если, конечно, захочет выходить замуж...

Чиновник вышел от меня сияющий, а «прошение» его я положил в стол.

Вечером в исполкоме я рассказал Лебедеву о курь­ере-монархисте.

— Он и меня величал чуть ли не сиятельством,— усмехаясь, говорил Лебедев.— Я раза два сказал ему, а потом махнул рукой.

  Но ведь неудобно так, Петр Александрович!

  Э, пустяки, не в названии дело, не обращайте на него внимания.— Лебедев собрался было идти, но, ос­тановившись, сказал:—Только прошу вас, не увольняй­те этого старика... Ведь сорок пять лет службы... Раб умрет с ним.                                                                   

Я обещал не трогать старика.

Скоро я привык к своей работе, да и помощники у меня были неплохие. На телеграфе комиссаром был же­лезнодорожник Василий Синицын, сам телеграфист-спец. Телеграф — это главный нерв в моем ведомстве. Василий заправлял телеграфом хорошо... На все глав­ные должности на телеграфе он поставил своих ребят, железнодорожных телеграфистов. В особенности хорошо работали братья Тюрины.

129

Почтой заведовала В. Корнеева, старейшая больше­вичка, хоть и не специалистка, но женщина умная и во­левая. И у Синицына, и у нее чиновники забыли, что такое саботаж.

На телефонной станции комиссарил М. Тугусов, по профессии сапожник, человек вяловатый. Я просил Си­ницына поглядывать своим оком специалиста и на те-лефонную станцию. Вася просьбу мою выполнял точно, и станция работала без перебоев.

Раза два в неделю у меня собирались мои комисса­ры почты, телеграфа, телефона. Совещались, учились, принимали нужные меры. Работали дружно.

...В небольшом доме, стоявшем в красивом, цвету­щем саду во дворе,—шум и толкотня. Хлопают дверями комнат, торопливо проходят писаря, адъютанты, трещат телефоны, входят и выходят вестовые. На полу-обрыв­ки бумаг, окурки... Вся обстановка показывает, что здесь работают временно, торопливо, может быть, завт­ра здесь все бросят и передвинутся дальше.

На дворе — весна. Зелено-бархатная трава с трудом пробивается через обломки кирпичей, кучей наваленных среди двора. Нежно греет солнышко. На широком под­оконнике сидит молодая девушка, в. руках у нее букет хрупких подснежников. И цветы, и девушка, и трава, и весеннее нежное солнышко — все это приятно, все это ласкает жизнь.

  Товарищи, как к комиссару пройти?

Передо мной вихрастый красноармеец в длинной ши­нели, забрызганной грязью до самого воротника. Лицо красноармейца обветрело, в руках плеть.

  Направо вторая дверь, товарищ.

На стену, всю залепленную бумажками, писарь вы­вешивает сводку.

«Под руководством местных офицеров белой гвар­дии кулаками захвачены села... Кулацкое восстание распространяется по направлению ст. Куриловки, Капу-стино и др...».

Солнце блекнет. Девушка с цветами кажется уже неинтересной, даже ненужной здесь. Над ухом моим громкий выкрик:

  Товарищ, вас комиссар просит!

Комиссар —зеленый, худой, глаза красные, нос как у нырка.

  Здорово!

130

  Здравствуй, зачем познал?

  В шахматы играть,— смеется белыми зубами ко­миссар.

Через полчаса нагруженный инструкциями, трехвер­сткой, метровым мандатом и добрыми пожеланиями, ухожу из кабинета комиссара.

  Постои!  Погоди! — Я    останавливаюсь у    двери. Звонят рядом два телефона: городской и полевой. Ко­миссар говорит по одному, потом — по другому. Я жду.

Разговор кончился.

  Слушай-ка... Весна-то, а! — говорит комиссар, ши­роко улыбаясь.

   Да-а, весна.

  Вальдшнепы, наверное, прошли уже, а?

  Недели две тому назад.

  Эх, по селезням бы махнуть сейчас, а? Ты не хо­дил? Утка есть кряковая?

  И утки нет, и ружье заржавело.

Комиссар крякает. Красные его глаза загораются, он жестко говорит:

  Как с этой белой сволочью расправимся, разгро­мим  их,  наладим жизнь,— эх  и  охоту закачу!  Недели на две!

Об охоте говорили минуты две, это, как отдых, про­чистка мозгам.

  Ну, прощай. Доноси аккуратно, шифром. А вес­ной, на будущий год, обязательно закатимся недели на две..

  Добро, до свидания!

  Следующий! — кричит комиссар..

 

22

 

Ночью у телеги сломалось колесо. Мой возница — хитрый и трусливый мужик всю дорогу ворчал и не­довольно бранился:

  Вот, что теперя делать? Говорил, до утра    подо­ждать нужно... Все торопитесь, все скорее... они воюют, а крестьянство отвечай... Третий раз на этой неделе го­няю, а што, спрашивается, толку?.. Беляки либо банди­ты захватают... тебе-то все равно, ты военный, а у меня хозяйство, семья...

  Брось скулить. Лучше колесом займись.

  Займись! — обозлился  возница.— Как  я  им  зай-

131

{малоинтересный эпизод опущен}

на зовет «встречать зарю». Кое-как отговорился и лег спать.

...Три дня собирал сведении, наблюдал. От хозяйских расспросом устал хуже работы. .Меня настойчиво рас­спрашивали: кто я, куда еду, почему так долго задер­живаюсь в Сосновом, по каким делам еду и т. д.

Рыжий учитель допрашивал с нахрапом, резко, в упор смотрел бесстыжими глазами и сомнительно качал на мои ответы огненной головой.

Мария Петровна пускала в ход свои «чары», щури­ла глаза, угощала хорошими обедами и ужинами, и только маленькая княгиня молчала, пытливо смотрела на меня глазами невинности.

...Послал в город шифрованную телеграмму: «Под­польный штаб белогвардейцев в Сосновом. Села Донгус, Яблоновка и другие готовятся к захвату власти. Кулаки поговаривают, что с захватом Вольска мужики двинутся на Саратов, «скидывать» большевиков и Со­ветскую власть. Местных сил для предотвращения вос­стания очень мало. Высылайте сильный отряд. По све­дениям, собранным мной, в Сосновской волости имеются пулеметы и винтовки. Шлите немедленно условный от­вет в Донгус».

 

 

23

 

...Ночью в мое окно со стороны сада кто-то тихо по­скреб. Открыл окно: военком.

  Ты что?                                        

  Привел  лошадей, едем   в Донгус, там  собрание беляков.

Мигом оделся, вылез в окно в сад. Тихо, стараясь не шуметь, пошли к речке, где стояли лошади.

  Семь  верст — пустяки.  Накроем  как  раз,— гово­рил уверенно военком.

У плетня стояли две оседланные    лошади, с ними был на третьей лошади всадник.

  Это кто?

  Матрос Лапшов,    начальник    милиции, хороший парень.

Рысью тронулись к Донгусу. Ночью все звуки чет­кие. Хрип лошадей, скрип седел, цоканье копыт, шорох сбруи —все эти звуки были ясно слышны, отличаемые один от другого. Но к этим звукам упорно

141

примешивался еще звук, какой-то сухо-деревянный. Я остановил свою лошадь, пропустил вперед двух всадников и стал слушать. Стук шел от них. Стук этот деревянный раз­дражал и беспокоил. Догнал военкома.

  Ты хорошо слышишь?

  А что?

  Слышишь,   какой-то   посторонний,   деревянный стук в нашей езде?

  Слышу.

  Ну, и что скажешь?

  Это стучит деревянная нога у Лапшова.

  Серьезно?               

  Да, слушай!

Объехал слева Лапшова, нагнулся и чиркнул спич-кон. На момент увидел деревяшку в стремени и... за­хлебнулся от неожиданности: справа по нас раздался винтовочный залп.

Лошади с дороги понеслись в поле. Раздался еще залп, потом еще. Во тьме скакать по неровному полю, плохо.  Лошадь  налетела  на  куст  и  перевернулась че­рез голову. Я проделал то же самое в воздухе, отделив­шись от лошади.

Разбился не сильно, но в голове гудело. Обласкав, поднял с земли испуганно дрожавшую лошадь, пытался что-либо разглядеть в ночи. Темно и тихо.

Напряженно жду звуков. Есть, нарождаются. Кто-то идет или ползет. Браунинг в руке, две обоймы в другой.

Легкий свист. Молчу. Сзади меня тоже шаги. «Пой­мали, гады».

Бросил лошадь, на носках отбежал от куста, лег на землю. Тихий окрик:

   Лапшов, ты?                        

   Я.                                                                                                                                                     

Сошлись все трое.                      

  Все целы?                  

  У меня ничего.                      

     У меня тоже.       

  А у тебя?                                        

   Башка гудит.                                       

  Дай я ощупаю, может, ранен.                             

  Ощупывал, цела как будто.

  Нет,  дай   я  ощупаю,—военком  упрям.  Его шер­шавые пальцы забегали по моей голове.

  Ой! Тихонько, вот здесь больно.

142

  Раны нет, крови—тоже. При падении,    наверно, головой шапдарахнулся.

   Было и так.                                                                      .

  Ну, а кто же обстрелял нас?

  «Они», конечно, кто же больше.

  А кто предупредил?

  А черт их знает. Я разбудил Лапшова и ничего не говорил, куда ехать, ты тоже прямо с постели...

Шевельнулось подозрение против Лапшова. Лапшов хриплым голосом сказал:

  Носом, стервы, чуют.       :      : Это не ответ.

До рассвета сидели в поле. Очень хотелось курить, спать. Небо побледнело, засиреневел восток. Молча сели на лошадей и развернулись к дороге.

  Темно еще, подождать    бы,— сказал Лапшов.— Как куропаток, перестреляют. Они ведь...

  Тсс. Слышишь?

По дороге к нам слышался топот копыт и... деревян­ный «незаконный» звук, который беспокоил меня.

Спешились. Ждем. Звуки как будто на одном месте.

  Это не по этой дороге скачут, по Андреевской,— прохрипел Лапшов.

  Военком, ты слышишь? Звуки-то лапшовские, де­ревянные...                                              ...

Военком сжал мою руку.

  Кто бы это мог быть? Вот что,    живо,    братва, Лапшов, дуй наперерез, а мы вперед в обхват. Карье­ром, братишки! За мной, к лесу!

Скакали к лесу сломя голову, внамет. На дороге плохо видится лесок. Скачем к нему. Дороги разошлись, я поскакал вправо, военком — прямо. Вылетел я на широкий тракт. Слева услышал глухой выстрел. И тут увидел: с горы вниз неслась верхом на лошади, строй­ная, черная фигура с развевающимися волосами.

Ветер свистел в ушах, шпоры резали бока лошади, но волосатая фигура быстро удалялась. Оглянулся на­зад. Догоняя меня, летел военком. Лапшов далеко мая­чил в стороне. Военком что-то кричал мне, махая рукой. В вихре скачки ничего не слышно.

  Вперед, вперед, вперед!—Плеть гуляет по бокам лошади, шпоры рвут, но всадник впереди уходит.

  Стой, сволочь, стрелять буду!

Впереди река. «Мой будет». Всадник с лошадью, не

143

осматриваясь, прыгнул в воду, и, когда я подскакал к бе­регу, всадник уже выбирался на ту сторону реки. Я и подоспевший военком начали стрелять. Но что револь­веры на.такое расстояние?!

  Лапшов,     Лапшов! —ревел      военком.—Хромой черт, скорее!

У Лапшова была   винтовка, но Лапшов далеко.   Вот подскакал и он.                               .

  Бей, бей, целься выше!

Старательно выцелнвая, Лапшов стрелял, но всад­ник вихрем мчался вперед.

  Попал! — радостно крикнул Лапшов.

Всадник покачнулся, но скакал прежним аллюром. Вот он скрылся за лесом.

  Шабаш, брось, Лапшов, патроны тратить.

Усталые от скачки и взволнованные пережитым, спе­шились, лежим, курим.

  Ну  и  ночь.  Какое-то  фантастическое  приключе­ние, напиши в рапорте — скажут,   набрехал    спьяну,— зло сплевывая, сказал военком.

  Что за странный всадник? Не то поп, не то баба какая-то.

    Это ночью так кажется.   

  А волосы развевались?                             .

  Концы шарфа,, наверное, мотались.             

  Странно... А звуки деревянные?

  Теперь    мне    понятно,— хрипнул    Лапшов,— нас кто-то обскакал по Андреевской дороге и предупредил гадов. Вот он и стучал деревом-то, наверное.

Пала утренняя роса, шелковистая трава стала влаж­ной. Едем по дороге в Донгус. Доехали до кустов, от­куда в нас стреляли. Вот следы, помятая трава, не­сколько штук пустых гильз от трехлинейной винтовки.

  Значит, стреляли из отечественных!

В Донгусе — подозрительный председатель сельсове­та. Говорит, а глаза бегают по сторонам. Получил я ус­ловную телеграмму из города: «Отряд немедленно вы­ступает».

Лапшов мобилизовал двух милиционеров и пошел искать самогонщиков. Мы с военкомом, наскоро закусив, легли спать в саду, за сельсоветом.

Проснулись от шума и гама. В селе кричали мужи­ки, визжали бабы, все куда-то бежали.

Вышли и мы с военкомом из сада. Около одной избы

144

собралась толпа. Подошли мы. Лапшов, расталкивая толпу, вел пять человек самогонщиков, а два мили­ционера тащили за ними орудия самогонного произ­водства.

Всей ватагой подошли к сельсовету. Мужики орут,, размахивают руками.

  Тишша-а! — рявкнул Лапшов.

   Говори по очереди!

Вступил статный мужик и с азартом и злобой крик­нул:

  Для  чего самогон  отбираешь?  Сам  пить хошь?!

  А-о-о-и-и-а!— заревела толпа.

  Мы не для торговли, мы    для праздника    гото­вим! — кричал красивый мужик, суча кулаками.

   Вы  зачем   из  города  пришли?  Кто  вас просил? Правильно, мир, я говорю иль нет?

  Правильна-а! Гони их в шею! Грабители!

Я предложил председателю сельсовета выступить с разъяснением, но не успел председатель раскрыть рта, как его закидали криками:

  Продался! К. большевикам перебежал! Башку ему отшибить. Переизбрать!

Пришлось кричать, говорить мне.

Я говорил о преступном переводе хлеба на самогон, говорил о Красной Армии, воюющей с помещиками на голодном пайке, о поддержке беднейшего крестьянства, говорил о постановлении правительства. Хоть тише, ко реплики сыпались со всех сторон.

  Кто виноват, не воюйте! Мы никого не трогам, и нас не трог. Идите, откуда пришли!.. Слыхали мы эти митинги!..

Как только я кончил говорить, раздались крики:

  Освободить арестованных! Освободить! Долой ко­миссаров-жидов!

Толпа наседала. Нас прижали к избе сельсовета.

  Лапшов! — крикнул   военком.— Выкатывай   пуле­мет, по бандитам—-огонь!

Мы пятеро выстрелили из револьверов вверх. Толпа с воем метнулась вдоль улицы.

  Еще залп!

Выстрелили еше! Улица опустела.

Вошли в сельсовет. Арестованных самогонщиков заперли в чулан. Лапшов подошел к председателю и молча его ударил. Председатель закрыл лицо.

145

  Сука, предатель! — крикнул    Лапшов.—Вся   эта волынка — его рук дело. Говори, гад, где винтовки?!

  Какие винтовки? — заныл председатель.

  Говори, а то череп снесу!                                 

  Нет у меня никаких винтовок.

  Филипп, приведи арестованного Мишина.          

Милиционер привел мужика, с которым    я ехал в Сосновое.

  Ты как сюда попал?

  Грех, товарищ, попутал,—обрадованно заговорил мужик, увидев меня.— За машиной я приехал, а тута сражение  целое... Да...    насчет    зелья.—Мужик, улы­баясь, раздул ноздри.

  За самогонным аппаратом?!

  Ну да.

Мишин на допросе Лапшову показал, что засада на нас была организована донгусовским мельником, бра­том председателя. Где находятся винтовки, Мишин точ­но не знает.

Лапшов насел на председателя:

  Давай, гад, винтовки, иначе расстреляю... Дашь винтовки — отправлю в город, пусть тебя там судят; не отдашь — собственноручно застрелю, как на месте пре­ступления!

Председатель сидел на полу, глаза его блестели, как у затравленного волка. Мишин жался ко мне, слезливо шептал:

  Милай, меня-то ты выручай, вез-то я тебя как... Ах, господи, вот влип в оказию-то...

Председатель сказал, что винтовки в малиннике на мельнице у брата и принадлежат сторожам, охраняю­щим мельницу и добро мельника, а принесли винтовки солдаты с фронта. О засаде же он ничего не знает.

Сходили на малинник, винтовок там не оказалось. Кто-то их перепрятал:

Самогонщиков и председателя сельсовета конвоиро­вали до Соснового; из Соснового их отправил Лапшов в город.

Усталый и голодный, я вернулся в семью бурмистра. Старуха и дочь заохали, забегали, собирая мне есть. Мария Петровна, подавая мне умываться, томно говори­ла:

— А я по вас соскучилась. Где это вы   пропадали?.. Мы уже о вас   беспокоились...— И    совсем интимно:—

146

Знаете, вы нам как родной стали...— И со смехом:— Мама вчера говорит: «Вот бы тебе такого мужа-то...» — она весело засмеялась.— Возьмете меня в жены или у вас уже есть?

Вечером сидел на берегу реки с Марией Петровной. Она плела венки из цветов и бросала их в воду. Неис­тово в кустах пел соловей. В селе играла гармонь. С полей плыли густые запахи цветов.

Вдруг громко закричала медная труба. Крикнула труба громко, тревожно, а потом призывно запела. Кто-то ловко играл сбор.

Мария Петровна, заслышав призыв трубы, быстро поднялась с земли, отряхивая фартук, щеки ее заалели, глаза стали серьезными.

  Кто это играет? — спросил я.

— Это сбор на репетицию. Сегодня генеральная ре­петиция, а послезавтра спектакль.     

  Мне можно пойти?

  К сожалению,  нет.  Репетиция  закрытая.  Вот на спектакль пришлем почетный пригласительный гостевой билет. Вы ведь у нас гость, да?

Шурша платьем, она быстро скрылась в кустах. Пошел к военкому. У него застал Лапшова. Лапшов был сумрачный, злой.

  И писал, и.лично докладывал, и более пятидеся­ти человек контриков посылал в город — и хоть бышто!! Разве это работа? Сволочь со всех концов собирается здесь, в открытую подготовляют восстание, а они мед­лят... Эх, хоть бы  человек тридцать мне    ребят дали, всю   бы   контру   разгромили! — страстно   говорил   Лап­шов.

Начали подсчитывать, сколько надежных людей мо­жем собрать.

  А что, Лапшов, рискнем?

  Все дело испортишь. Или они нам накидают, или мы только разгоним  гнездо контрреволюционеров, а у нас же задача — захватить всех гадов.

  Что же, так много у тебя «гадов» в волости?

  Вот   считай!—Лапшов   встал,   ходил,   постукивая деревяшкой.— Донгус ты знаешь, там с десяток офице­ров наберешь да  кулачье поголовно.    Сосновое полно офицерьем  и разными другими контриками. Яблоновка не по зубам  будет нам. Почти    вее дворы — «толстов­цы»... Чтаб ему... этому графу Толстому, выдумал веру

147

тоже... Вот и клади все в кучу: белое офицерство, кула­ки, подкулачники, толстовцы, самогонщики, спекулянты и иные вернувшиеся с германской войны и сразу разбо­гатевшие солдаты... Все против нас... Кисло нам будет, как говорил дядя боцман у нас на корабле.

  Постой, не все же кулаки, самогонщики и конт­ра? А бедняки, батраки, сочувствующие?

  Мало их! Устали от войны все. Никто среди бед­ноты  не работал  серьезно, ну, по старинке некоторые и прут за кулаком. Иные просто боятся. Мало нас, а лучшие из мужиков в  Красной Армии, на фронтах, я уже говорил об этом... Немногие за нами пойдут. Среди бедноты  и  сочувствующих  нужна  серьезная  организа­ционная   работа.  В   волости  сильное    влияние  кулака. Вырвать это кулацкое    влияние    нужно время. А нам сейчас поддержка нужна...

  Да,— мечтательно    сказал     военком.— Полуроту бы красноармейцев, парочку бы пулеметов, и вся шайка была бы у нас в руках, а так — распугнем только.

  Ну, а вы собрания, митинги устраивали?

  Устраивали, да толку мало.

  Почему?

  Одно  галдят:  воевать не хотим, земли  не отда­дим, к нам не лезьте. Вы    сами по себе, мы сами по себе.

  Все-таки, если почаще устраивать собрания, мож­но было бы отсеять бедняка от    кулака,    батрака от кулака, а тем более, если жить в селе и узнать кресть­ян, можно сколотить около себя актив.

  А  Советы-то в деревнях  в чьих  руках?! — крик­нул запальчиво Лапшов.

  Можно переизбрать и потом...

  Э-э, когда да что, а тут сейчас нам поддержка нужна.

Громко стуча деревяшкой, Лапшов вышел во двор.

 

 

24

 

...В воскресный день в графском дворце назначался спектакль. Я заявил рыжему учителю, что выступлю с приветствием от города. Учитель пришел в ужас от моего предложения. Долго спорили. На меня с упреком напали все «актеры».

  Вы  хотите спектакль сорвать!  Чужими    руками

148

жар загребаете.  Собирайте в деревне  мужиков  и  ми­тингуйте, сколько влезет.  Помог Лапшов. Вытаращив глаза, он захрипел:

  Если будете шуметь, закрою театр. Митинг, а по­том — спектакль.

Согласились. На выступление дали мне двадцать минут.

Когда театр наполнился, я обратился с речью к соб­равшимся. Слушали внимательно. Я говорил о герои­ческой Красной Армии, о голоде рабочих в городах, о драгоценном хлебе, превращаемом в самогон, об едине­нии трудящихся деревни с трудящимися города.

В одном месте моей речи мне даже аплодировали.

Но когда я перешел к дифференциации классов, из-за кулис вышел учитель и громко крикнул:

— Ваше время истекло, вы говорите десять минут лишнего!

Настроение было сорвано. Послышались смешки, выкрики, а с задних скамеек требовали прекращения митинга. Пришлось, кое-как смяв «концовку», закон­чить.

На спектакль мы не остались. Шли парком. Воен­ком, сбивая хлыстом траву, говорил:

  Рыжего арестовать надо,— он фактический пред­седатель Совета.

  А где же подставной?

  Больной лежит.

Сидели у Лапшова, пили чай. Из Яблоновки при­слали секретный пакет. В записке сообщалось, что в Яблоновке сконцентрировалось около ста человек де­зертиров, а может быть, и больше и что у них семьде­сят винтовок и один пулемет.

  Вот вам, друзья, и пулемет и винтовки, действуй­те!— сказал я. Немного подумав, военком  решительно заявил:

  План есть. Командую я. Возражения нет?

  Нет. Какой план?

  Сейчас. Лапшов, сколько можешь дать вооружен­ных милиционеров?

  Сейчас четверых, а через три-четыре часа — чело­век шесть-семь.

  Долго ждать. Давай лошадей под верх.

  Под верх могу достать только две лошади.

  А остальные как поедут?

149

  На подводе.

   Давай, быстро, действуй!

Поодиночке выехали из Соснового. Милиционеры до околицы шли пешком. На подводе ехал одни Лапшов. Объединившись, поехали все вместе.

— Кажется, хорошо выехали, никто не видал,— ска­зал, закуривая, Лапшов.

Ехали полями между зеленеющих хлебов. Милицио­неры на подводе серьезны, задумчивы. Весел один Лап­шов. Войско Лапшова по роду оружия пестрое. Один милиционер — бывший артиллерист, один пехотинец, один нестроевой, одни сапер. Сам Лапшов — моряк. Уз­нав об этом, я. сказал военкому. Оба смеемся. Вдруг ветерок донес со стороны Соснового звук трубы. Ло­шадь подо мной заплясала.

Лапшов, качая головой, сказал:             

  Кабы опять нас не встретили по-тогдашнему. Ка­валерия, вали вперед на разведку.

Лошади с места взяли крупной рысью, и сразу же послышался «деревянный» звук. Я осадил коня, дожи­даясь военкома.

  Ты что остановился?

Удивленный открытием, я ответил

  Опять деревянные, звуки.                 

   Ты здоров?                                                               

  Вполне. Смотри, какая чертовщина.  

К луке седла были прикреплены ремешками два пу­стотелых деревянных шарика. Удивленный военком пе­ребирал руками шарики.

  Они и стучат?              

  Да

   Дождались подводу Лапшова. 

  Лапшов, чья это лошадь?

   Бурмистрихи.

Отвели его в сторону и показали шарики.       

  Ах,   стерва! — крякнул     Лапшов.— Это   она   ска­кала тогда... Вот те поп, вот те шарф.

   Кто она?                                             

  Машка, бурмистрова дочь.

  Зачем же шарики-то?

  А черт ее душу поймет! Оторви их к дьяволу!   

  Ты у ней живешь,—не видал ранения на ней?

   Не видал.

  Стоит ли теперь ехать-то?

150

Немного посовещались и решили ехать. «Что будет...» В  Яблоновку  въехали  поздно  вечером.  При  нашем

приближении к селу мужики и бабы быстро срывались

с завалинок и скрывались в избы.

  Знак плохой,— сказал военком.

   Ни черта! — хрипнул Лапшов.

Ехали, как по аллее. Вся улица    обсажена деревья­ми. Дома большие, крытые тесом пли железом.

  Богачи,— сказал  с телеги  из  темноты  кто-то  из милиционеров.

— Кулачье,   захребетники,   все    время     арендовали графскую землю тыщами десятин,— подсказал другой голос с телеги.

Подъехали  к сельсовету.  Пусто.  Нашли  сторожа. — Беги за председателем.

  А как сказать, кто приехал?

  Скажи: офицеры приехали.

Сторож ушел.                                          

  Лапшов, зачем это ты?            

  Увидишь, какие здесь председатели. Все беляки... Старостами себя называют. Как придет, рекомендуйтесь беляками, а мы в сени уйдем.

Пришел председатель.    Пристально оглядев нас    с военкомом (мы оба одеты в военную форму, в плащах), весело приветствовал:

  Здравствуйте, господа, с приездом!

— Ты председатель сельсовета? — резко спросил во-енком. Председатель завертелся вьюном:

   Какой я председатель! У нас в селе ведь не выби­рают, а назначают по очереди...

   Кто назначает?                                                   

  Мир. Кто на такую тяготу пойдет?

— Дезертиры есть у тебя в селе?                              

— Да ведь как не быть... А вы позвольте, граждане,

ваши   документики   поглядеть.—Председатель  путался,

не знал, как себя держать.

  Я тебе покажу документы, сукин сын! — по-офи­церски крикнул военком.

Председатель растерялся.

  Да ведь знать нам надо...

  Нам тоже знать надо. Значит, есть дезертиры?

  Есть.

— Много?

  А кто их считал.                                              

151

— Ты не вертись, а говори прямо.                      

— Разрази бог, не знаю.                       

  Человек сто будет?                  .           .           

  Дык... може, будет.        .          .         .             ;

  Оружие у них есть?    

  Не могу знать.

  Не знаешь?  А братьев  Фроловых  и    Милешппа знаешь?           .         ,

  Знаю.

  Давай сюда списки крестьян.        

   Вы покажите документики-то.             

  Ладно. Давай списки.

Председатель открыл шкаф, вынул две толстые тет­ради.

  За  секретарем  бы  послать    надо,— с    надеждой сказал он.

  Секретарь — бывший офицер?      .      .      ,

  Офицер, очень грамотный.

  Так, ну давай, говори, кто дезертир.

Я отмечал карандашом в списках, председатель го­ворил. В коридоре застучала деревяшка Лапшова. Председатель опасливо съежился.

  Это кто там, в сенях-то?                                 ..,.

  Это мои ребята, давай, говори дальше.

Волосы встали дыбом у нас, когда мы прочли спис­ки. Из большого села только с десяток молодых парней были в армии, остальные — дома.

  Что же так боятся армии твои ребята? — спросил военком.

  Вера им не позволяет...              .                .

  Так... толстовцы?                                   >

  Есть толстовцы, есть и баптисты.             .    •'

  А ты — толстовец?

  Когда   надо,  толстовец,— подленько  засмеялся.

  Что, или не рад революции?

  А   чего   нам   радоваться-то,— голос   председателя стал крепким, грубым,— земли у нас было вволю, граф­скую прихватили. Никаких чертовых Советов, сам себе полный хозяин. Никаких тебе комиссаров, на черта нам революция — мы не голытьба... Мы с графом    хорошо жили...

  Лапшов! — крикнул военком. — Иди с председате­лем   и  приведи  офицеров    братьев  Фроловых  и  Милешина.

152                 

Стуча деревяшкой, вошел Лапшов. Председатель по­серел лицом, заерзал на табуретке.

  Идем! — пригласил насмешливо Лапшов.

   Вы не начальник милиции из Соснового? — робко спросил председатель.

  Чертовой бабушки внук я, идем!

Два милиционера, Лапшов и председатель на под­воде поехали за офицерами. Я, военком и милиционер пошли собирать злостных дезертиров. Один милиционер остался в сельсовете. Мы входили в избы, заставали там хозяев, парня или двух.

  Документы.

  Документов нет.

Почти везде встречали страх и ненависть и хор голо­сов: «Мы толстовцы, а потому и не служим в армии».

  А в царской армии служили?

  Служили.

  Почему же теперь не хотите?

  Теперь свобода...

Набрав человек двадцать, вели их в сельсовет, а по­том шли опять в село. К рассвету привели последнюю партию. Массу, более ста человек, охранять двум-трем челозекам было трудно. Дезертиры дезертировали из-под ареста.

Составили  список,  отбирали    особенно  «злостных».

Лапшова долго не было. Вдруг раздались выстрелы. Дезертиры завыли, мы бросились на крыльцо сельсо­вета.

Вскоре явился Лапшов. Он ругался, плевался. Пред­седатель шел в числе арестованных. Лапшов рассказал, как арестовал Фроловых. Ни винтовок, ни пулемета он ке нашел и здесь. Почему?

   Председатель какие-то знаки подавал им, а Ми-лешин сбежал. Слыхали выстрелы? Это я по нему стре­лял.

Совещались, что делать дальше. Было ясно: оружия нам не найти.

Вошел милиционер и что-то сказал на ухо Лапшову. Лапшов вскочил из-за стола и заковылял к выходу.

Вернулся и сообщил:

  Лошадей наших и подводу угнали. Что-то, видно, затевают.

Я вышел на крыльцо. Около сельсовета стояла гу­стая толпа и гудела. Были среди толпы и пьяные. Меня

153

это удивило: «Еще солнце не взошло, а уже пьяные. На­верное, всю ночь самогон пили...»

  Вы зачем собрались здесь? Толпа загудела:

  Освободи   арестованных! — бабы  заголосили.

  Мы  все толстовцы,  все равно воевать не будем! — Толстовцы, а пьяные чуть свет.

  А ты  поил?  Освободи  арестованных!  Грабители! Башки  оторвем! — II  кто-то  диким,  истошным  голосом крикнул:

  Не выпускать их из села! Их мало!    Убить    их! Бен их! Бей... а!!

В меня полетели камни, палки. Больно ударили по ноге камнем. Я вынул из кобуры револьвер. Толпа с воем отхлынула. Раздались новые вопли:

  Дезертиры, к оружию! Офицеры, чего смотрите?!

Мы быстро приняли решение: окружив кольцом аре­стованных, вести их до Соснового, а там телеграфиро­вать об ускорении прихода отряда из города.

Вывели арестованных. Солнце лениво вылезало из-за деревьев. По обеим сторонам около изб стояли му­жики.

  Вперед!—громко, твердо скомандовал военком.— Кто попытается бежать — стрелять на месте.    Кто    по­дойдет к арестованным — стрелять!

Щелкнули затворы винтовок. Тронулись. Толпа угрожающе завыла, двинулась за нами. Я иЛапшов шли в арьергарде, военком — впереди. Бледные, измученные, насмерть перепуганные милиционеры — по бокам. Свер­лила мысль: «На этих четверых вояк надежды нет». В особенности выказывал растерянность черноусый пожи­лой милиционер из нестроевых. Он был обут в опорки. Одна опорка снялась с ноги и осталась лежать на до­роге. Милиционер даже не заметил, что он остался в одной опорке.

Шли быстрым шагом. Нам очень хотелось выйти из предательских уличек села на дорогу, в поле.

Стали подходить к выгону. Толпа, провожавшая нас, точно опомнилась. Заулюлюкали, закричали. Му­жики наскакивали с боков, сзади, махали кольями, ста­раясь кого-нибудь зацепить из конвоя. Хуже всего были бабы. Они рвали на себе волосы, терзали обнаженные груди, завертывали подолы и делали    похабные жесты.

На меня упорно наседали три дюжих мужика, под-

154

уськиваемые интеллигентом в вышитой рубашке и офи­церских сапогах.

   Бейте,   бейте     комиссара,   бейте   в     плате   кото­рый!—  ревел  интеллигент,  вертясь    сзади  наскакиваю­щих на меня мужиков.

Я несколько раз целился в него из браунинга, но он быстро прятался в толпу. Тропка мужиков в это время, кричала:

  Стреляй,   сволочь,   мы   сами   солдаты   с   герман­ского!                                       

Была эта тройка пьяная. 

Все время кричали:

  Оружия! Оружия!  Пулеметов!  Уводят наших!

— Эх, в поле выбраться бы только,— хрипел отстаю­щий Лапшов, размахивая наганом.

Вот и поле. Подходим. Оказалось хуже. В поле тол­па окружила нас кольном, бесновалась. Колья и косы мелькали все ближе и ближе. С Лапшова сбили кар­туз. В меня раза три попадали камнями. Больше кам­ни попадали в дезертиров, они метались, кричали.

Пыль, суматоха, вон остервенелой толпы, а сверху светит умытое, чистое, весеннее, солнце.

Что-то кричит военком, но его слова не разобрать, потому что дезертиры осатанели и ревут истошно, они напуганы, и их больно избивают камнями.

Справа — сшибли колом черноусого милиционера. Часть дезертиров бросилась бежать.

  Залп   в   воздух! — пронеслась   команда   военкома комариным писком.

Грянул разрозненный залп. Вой усилился, остатки дезертиров ошалело бросились к селу. Милиционеры открыли стрельбу по ним. Паника в наших рядах, стрельба без команды куда попало.

Миг—и поле чистое. На земле лежат несколько че­ловек раненых или убитых, а может быть, просто перепуганных...

Собрались около военкома. Что делать?

   Пошли   на   Сосновое,— предложил   военком.     Он был бледен, из виска текла кровь. У Лапшова глаза вы­лезли из орбит. Он хрипел, сипел:

   Кто  позволил  без толку  патроны  расстреливать, черт вашей матери!..

Из четырех —двух милиционеров не было. Осталось нас пять человек.

155

Свернули с дороги на проселочную, устало тащи­лись. Гулко и страшно ударил набат в Яблоновке, били часто: бум, бум, бум...

Мы спустились в овраг, вышли в поле, по вспахан­ному идти трудно. Длинный плащ путается в ногах. Снял, бросил его. Военком—тоже. Укрыли в ямке зем­лей. Военком сказал:

  Лапшов, место запомни.

  Не забуду,— просипел иронически Лапшов.

Опять овраг. Оврагом шли долго. Выбрались на го­ру. По горе наперерез нам скакали человек тридцать вооруженных мужиков, видимо, без седел. Они разма­хивали локтями в такт лошадиному бегу.

  К кустам!—закричал военком и побежал. Мы за ним, в поле остался один Лапшов, ковыляющий на де­ревяшке.

Бежать по вспаханному полю тяжело, ноги вязнут, сердце собирается выпрыгнуть из груди, в горле сухо, ноги не гнутся.

Добегаем до редких маленьких кустиков ивняка. Ложимся лицом к всадникам. Оружие на изготове. Ждем.

  Товарищи,   без   команды   не   стрелять! — говорит военком.— Сколько у нас патронов?

  У  меня  пять,— говорит  артиллерист-милиционер.

  У меня два,—-вторит пехотинец. Военком до крови закусил губу.

Три всадника отделились от своей орды и режут пря­миком на Лапшова. Лапшов чуть тащится.

Догоняют. Лапшов ускоряет ход, по шансов у него мало. Сердце сжимается глядеть на эту муку Лапшова. Показались дымки. Выстрелы. Лапшов спешит изо всех сил, мелькает на солнце деревяшка. Догоняют. «Убьют, мерзавцы». Выхватил у артиллериста винтовку и, выцелив в грудь переднего всадника, нажал спуск. С размаху лошадь рухнула вместе с всадником.

  Есть!

Двое задних, дав по выстрелу в солнце, повернули назад к селу. Показался из-под лошади упавший, взял его на мушку, по стрелять не стал. Упавший на четве­реньках скатился в овраг.

Вся орава верховых остановилась. Наверное, сове­щаются.

Подковылял     храпевший,   как     загнанная    лошадь, 

156

Лапшов. Плюхнулся рядом, сует в рот влажные от ро­сы кусты.   .

Лежим. Идти покуда, кругом — голос поле. Дорога на Сосновое перерезана.

От орды верховых отделился всадник и скачет к нам, в руке у него палка с белой тряпкой на конце. Не доез­жая шагов двести, беляк закричал:

  От имени комитета спасения родины и революции предлагаю сдаться!  Мы  не хотим   проливать  напрасно кровь!.. Даем вам гарантию,    что будете целы    и    не­вредимы!.. В городе восстание,    большевики    арестова­ны, весь уезд,    губерния    с    нами,    телеграмму    полу­чили!..

  Катись колбасой,    белая    сволочь! — сипит Лап­шов.

Я встал и крикнул парламентеру:

  Мы  признаем только Советскую власть и будем за нее бороться до конца. Предлагаю вам вернуться до­мой, сложить оружие и ждать распоряжений.

Парламентер отъехал немного, повернул коня, крикнул:

  Сроку даем десять минут, иначе перестреляем!

  Катись! — рычит Лапшов.— Дай  винтовку,  я  его смажу.

   — Патронов нет, брось Лапшов.                                 

Парламентер ускакал. Я сообщил, что видел у груп­пы белых много охотничьих ружей.

  Что же будем  делать дальше? Так в кустах не отлежишься.

Где-то в другом селе бичи в набат.

  Лапшов, где бьют в набат?

  В Донгусс.

Вскоре зазвонили и справа.

Утренний воздух наполнился медным густым гулом.

  Ну,  теперь    всколыхнутся    все  контры,— сказал военком,  садясь на  корточки    и    закуривая. — Лежать здесь   бесполезно.   Мое   мнение — двинуться   к   городу.

  Не прорвемся, не дадут.

  Не прорвемся — сдохнем, только и всего. Даешь, пошли! — азартно кричал Лапшов, вставая на свою де­ревяшку.

Поднялись с земли трое. Оба милиционера остались

лежать.

  А вы что! — крикнул Лапшов.

157

  Видишь ты, товарищ Лаптоп, нам не рука с ва­ли,— заговорил   бывший   артиллерист.— Мы   люди   ма­ленькие, нас    побьют и простят... Другое    ваше    дело, вы — начальники...

  Значит, к контре, гады, переходите? — задыхаясь, спросил Лапшов.

   Нет, мы всегда за Советскую власть, мы — бедня­ки...   Вот  разгонят этих   контров,   и   опять  же  будем   в милиции служить. А так што пропадать-то зря, убьют ведь.

  Обязательно  убыот,— торопливо  согласился   вто­рой милиционер.

  Эх вы, служаки! Значит, вы тогда за Советскую власть, когда  на нее никто не нападает,  а  как защи­щать, так вы — ходу. У-у-у, гады! — Лапшов замахнулся на артиллериста наганом:—Клади винтовки!

Я стал доказывать милиционерам подлость их по­ступка, но они оба твердили, что они люди маленькие и хотят еще жить. А мы будто против жизни были.

Разошлись. Милиционеры пошли к группе всадников, мы — на запад.

Не прошли изменники и сотню шагов, как их нача­ли обстреливать белые. Милиционеры кричали, махали руками, а потом оба упали на землю. К ним кинулась вся банда верховых. Мы ускорили шаги.

Открыли беляки стрельбу и по нас, пули запели над головами,   втыкались  в  землю,     поднимая   фонтанчики земли.

Вошли в кусты, залегли и начали отстреливаться. Дали залп и опять пошли. Бандиты кружили по полю, преграждая нам путь. Мы в кольце. Лежим, пс стре­ляем.

«Вот и кончилась жизнь, а как хочется жить. Какая будет жизнь при Советской власти через десять лет? Сколько в боях был и остался жив, а теперь прихо­дится погибать от руки белых бандитов...»

  Пропадаем, товарищи,— с тоской сказал военком, не тем концом суя в рот папиросу.

  Где же отряд твой хваленый, где?!

  К вечеру будет в Сосновом.

  К вечеру, а теперь только утро...

— Ура-а!—закричало  все   вокруг  нас   и  закрутило выстрелами, пылью, звоном в ушах от удара по голове.

...Очнулся в сырой, темной комнате. Тело как свин-

158

цом налито, правая рука не поднимается, в голове свист, шум, тысячи бегущих трамваев. С трудом при­поднялся, сел. Ощупал кругом рукой.

  Кто здесь?

  Браток,  живой? — хрипнул   надтреснуто Лапшов.

  Лапшов, ты? А военком где? — сказал и почему-то, от радости ли, что жив, пли оттого, что Лапшов и военком здесь, захотелось плакать...

  Все в порядке,— хрипел Лапшов,— били нас здорово,   мне  ногу  здоровую  все  отрывали,  не  оторвали...

  А я думал, ты мертвый, тебя здорово шашкой по голове полосанули,— сказал из тьмы военком.

Только после слов военкома я почувствовал, что я в крови и очень слаб. Ощупал голову и ничего не по-нял. С трудом снял с себя рубашку, обвязал голову. Голым телом лег на холодный пол. От холода стало приятно, но тело сотрясалось в лихорадке.

С треском отворилась дверь, солнечный свет ослепил нас. Вошло много людей. «А, вот они!» Пчеловод в под-полковничьих погонах, еще несколько офицеров, рыжий учитель, Мария Петровна.

Стояли все молча, смотрели на нас.

  Любуетесь делом  своих рук,  мерзавцы! — сказал военком.

Группа молча смотрела на нас.

  Лапшов,— властно, тоном барыни сказала Мария Петровна.— Ты  куда дел талисман  от седла  моей ло-шади?

Лапшов в ответ разразился такой витиеватой матершиной, что я, несмотря на ужасную боль головы, рас­смеялся.

Мария Петровна нагнулась к Лапшову и плюнула ему в лицо.

  Хам!

  Давайте ваши документы,— сказал подполковник, перекладывая револьвер из правой в левую руку.

Отобрали    документы. Сняли с нас поясные    ремни.

  Принесите воды,— попросил я.

Мария Петровна резко обернулась ко мне, нагло от­ветила

  Сейчас будет шампанское со льдом.

Учитель стоял сзади всех, и видно было по его испу­ганному лицу, что его что-то тревожит и он не очень рад случившемуся.

159

Ушли. Мы тяжело вздохнули. Вдруг дверь снова от­крылась,   помнился  учитель  с  ведром   воды  и  княгиня.

  Это гуманно,— сказал я учителю.

  Я  всегда  был  гуманен,— ответил  уныло учитель.

  Попались,   разбойники? — ласково  спросила   кня­гиня.— Финита    ля    комедия...    Так    и должно    было быть.— И, быстро сделав шаг к военкому, плюнула ему в лицо.

  Стерва,— ответил военком, вытирая плевок. Княгиня подошла ко мне. Я хотел ударить ее ногой,

но ноги были не мои, чугунные, не ворочались. Я отвер­нул лицо к стене. Плевок попал на голую спину.

На Лапшова княгиня плевала долго и издали. Лап-шов, военком н я ругали княгиню, как только могли, но ругань ее не трогала, голос ее дрожал, она плевалась и шептала:

  Хамы, грабители, хамы,— и плевалась...

Учитель маячил огненной головой в дверях и мол­чал. Рыжие патлы его трепал ветер, и голова была по­хожа на пламя пожара.

Ушла и эта пара. Била лихорадка, сердце тревожно отстукивало кусочки жизни.

  Ну, ничего, издевайтесь. Маленькая неудача с на­шей стороны. К ночи придет отряд, он вам    накрутит хвосты, гады ползучие! — с лютой    ненавистью громко говорил Лапшов.

  Пока  придет    отряд,  мы  на    виселицах протух­нем,— угрюмо отозвался военком.

  А мать их черт! Нас повесят, другие придут, а уж контре башку отвернут обязательно.

  Военком! — крикнул  я,  воодушевившись лапшов-ской  философией.— Прав Лапшов. Черт с ними,  пусть нас вешают, но ведь повесят-то они только нас, а не Со­ветскую  власть!   Власть-то    останется!!—   И  на  душе стало ясно, и ушел страх.

  Это, конечно, так, но все-таки лучше жить и са­мим контру изничтожать,— ответил военком.

  Правильно, Федорыч!— задорно    крикнул    Лап­шов.

  Правильно, Лапшов, победа будет за    нами,    за большевиками! — Я вспомнил Волгу и весну за закры­той дверью.

К вечеру подоспевший из города отряд освободил нас  из узилища.  Начальник  отряда  Саламатин зычно

160

командовал. Почти умирая от голода, боли и усталости, Лапшов с красноармейцами пошел ловить по селу белых.

 

 

25

 

...Еще в начале восемнадцатого года исполком вынес решение изгнать из Совета меньшевиков и эсеров, как лакеев буржуазии. Их изгнали. Левые эсеры, отколовшиеся от своей партии, организовали <партию революционных коммунистов> и потом съездом своим постановили свою партию ликвидировать и войти в Коммунистическую партию большевиков. Открыто существовала у нас <партия> анархистов. Мы косились на них, но пока терпели, да и влияли на рабочих они мало.

 

Идейным анархистом и вождем в Саратове был Макс Кеврик [В двадцатых годах расстрелян в Варшаве Пилсудским]. Было еще несколько человек идейных и грамотных анархистов: <маяковец> Барабанов, Скворцов, но остальная масса - нигилисты, хулиганы и просто уголовная шпана.

 

Одно время, когда мы перешли из дома губернатора в крестьянский банк, исполком дал на третьем этаже одну комнату анархистам.

 

По знакомству с Барабановым я из любопытства несколько раз бывал у них на собраниях. Комичные были эти собрания. Большая комната набита говорящими людьми; дымно, как в плохой кузнице. Макс Кеврик, стоя за столом, пытается навести порядок: он звонит в звонок, стучит по столу, кричит, но его никто не слушает. Шумели, как на базаре.

Наконец, потеряв терпение, Кеврик выхватывает из-за пояса большой кольт и стреляет в потолок. Гул выстрела и падающая с потолка штукатурка вместе с пылью принесли некоторую тишину.

-  Товарищи! - что    есть силы    кричит    Кеврик.- Предлагаю вашему вниманию вопрос об уничтожении буржуазии!..

-  К черту этот вопрос! - перебивает Кеврика  какой-то вахлак в    студенческой    фуражке.- Предлагаю реквизировать   у   большевиков   бумагу   для   печатания, листовок, рабочие требуют нашей литературы!

-  Товарищи! - пищит бабьим голосом  бандитского вида богатырь. - Нужно поднять всех рабочих на борьбу с большевиками, за всеобщую забастовку!

Крики и предложения понеслись со всех сторон. Человек приказчичьего вида снес предложения утвердить порядок дня собрания, по его голос пропал в крике и спорах.

 

Кеврик стучал кольтом по столу и требовал тишины, но все было напрасно.

Рябой парень в желтой женской кофте и босиком неистово свистел и бил железкой по скамейке, где он сидел.

Эта какофония не стихала все время, пока шло собрание; она или немного утихала или снова поднималась до рева морских волн.

 

Я хохотал и, толкая Барабанова в бок, кричал ему в ухо:

-  Сашка! Вот так анархия - мать порядка! Бежим отсюда, пока дело до стрельбы не дошло...

С грехом пополам Кеврик все-таки заставил себя слушать. Скрежеща зубами, он предлагал поголовное уничтожение буржуазии в городе.

Кеврик кричал, и собрание кричало, и непонятно было мне, принято ли предложение <вождя>.

-  У  нас   не   голосуют,- сердито   ответил   Барабанов.- Решение большинства для меньшинства роли не играет. Каждый себе вождь и хозяин... Каждый имеет право любой вопрос решать, как он хочет.

 

Домой шли с Барабановым. Дорогой он говорил:

-  Скоро мы разделимся. У    нас    все в кучу смешано: тут тебе и кропоткинцы, и анархисты-федералисты,   и   анархисты-коммунисты,   анархисты-безмотивцы, анархисты-индивидуалисты.

-  Ты-то к какой секте принадлежишь?

-  Я анархист-индивидуалист,- гордо заявил Барабанов. Левый фланг анархизма.

-  Это значит мое <я> превыше всего? - спросил я   Барабанова. -- Высший   аристократический   эгоизм... Все к черту, лишь бы мне было хорошо. Так?

- Ты рассуждаешь по-обывательски,- заскрипел Барабанов.- Я аристократ духа.

-  Ты мещанин духа и обыватель, - ответил я. Пришлось поругаться. Который уж раз?!

 

..Однажды четырнадцатилетний татарчонок Юсупка, всеми исполкомовцами любимый за веселый характер и недетскую ярость к буржуазии, сощурив цвета спелой вишни глазенки свои, сказал мне:

-  Пойди  посмотри  наверх... Анархисты притащили офицера-барина, судят его.

 

Я пошел на третий этаж к анархистам. В коридоре под черным шелковым знаменем с белой надписью: <Анархия - мать порядка> сидел на стуле человек с гладко выбритым лицом, в позе презирающего весь мир, курил толстую папиросу. Вокруг этого человека толпились анархисты: кто молча рассматривал его, а кто грозил на матерном диалекте. Человек хладнокровно курил, с презрением смотрел на анархистов. Я наткнулся на Барабанова. Он подвел меня к сидящему на стуле человеку и, смотря в упор в наглые серые глаза офицера, сказал мне, точно о пойманном звере:

-  Офицер-гвардеец, дворянин столбовой. Помещик. Монархист по убеждению. В первые дни революции застрелил троих солдат.  В  полку  был зверь,  издевался над солдатами. На нашем суде  назвал нас всех сволочью и обещал, что, если он будет жив, поставит себе целью уничтожать всех и вся. Суд приговорил расстрелять его. Верно? - нагибаясь к офицеру, спросил Барабанов.

Офицер отвернулся, докурил папиросу, бросил окурок на пол, вынул из серебряного с золотыми монограммами портсигара другую папиросу, снова закурил.

-  Накуривайся, сволочь, в последний раз! - злобно сказал стоявший рядом с нами человек с желтым больным лицом, в рваной солдатской шипели.

-  Трибунал судил? - спросил я.

-  На черта нам ваш трибунал,- скрипнул Барабанов.- Мы   судим   без   бюрократических   приемов:   раз, раз - и в дамки...

Я смотрел на офицера; его наглые серые глаза были страшны. По-видимому, на воле он был хуже волка для мужика и солдата.

 

Сидели с Барабановым на широком подоконнике, смотрели на Саратов, на Волгу, курили. Барабанов говорил:

-  Мы теперь интенсивно взялись уничтожать паразитов и уже накапливаем кое-какой опыт. Я вот вчера ходил  на казнь ростовщика Уварова с молодыми неопытными мстителями. Пришлось пережить отвратительные минуты...

Пришли мы к Уварову часов в десять вечера, я прочел ему смертный приговор... и этот обрюзглым старик с желтым жиром вместо лица, с толстым брюхом вдруг завыл на весь дом, как деревенская баба... Он встал на колени, целовал мои сапоги... это была отвратительная картина. Воет с хрипом и лижет мои сапоги, а чего, гнус, воет? Ведь ему, подлецу, под семьдесят, а он все девчонок пятнадцатилетних портил... Стащили мы его в подвал... У него большой подвал под домом... Фонарь со свечкой плохо освещал, в подвале полно рассыпанной картошки... Кинули мы его, воющего, на картошку и открыли стрельбу из револьверов... И представь себе, никак не можем убить его. Зло меня взяло, ругаюсь, а он все живой, мечется но картошке. Вгляделся я и вижу: стреляют мои молодцы, закрывши глаза. Ах, черти! А уж Уваров просит, чтобы его добили христа ради. Я подошел к нему и пять раз выстрелил в башку. Сразу замолк! Подергался, и все...- Барабанов облизнул свои тонкие сухие губы, нервно тыкая окурком в подоконник.

- Да, революцию в перчатках не делают,- прохрипел он.- А еще впереди много крови будет: они - нас, мы - их... Видишь, какие субчики попадаются нам в сети,- Барабанов кивнул на офицера.- Попадись ему в лапы, он будет перочинным ножом по кусочку шкуру снимать и солью посыпать!.. Ух, гады...- скрипел зубами Барабанов, щелочки глаз его под очками плотно закрылись, маленькая головка с хохолком на затылке казалась змеиной.

 

Анархистов из здания исполкома выгнали. Они тогда захватили купеческую биржу. Натаскали туда оружия, продуктов и жили скопом, как волки. Личных квартир у большинства их не было.

Однажды во время заседания исполкома, часа в три дня, кто-то позвонил по телефону Антонову и сообщил, что черносотенники громят анархистов, засевших в бирже. Заседание закрыли. Антонов вызвал отряд конных красногвардейцев и велел ему идти к бирже. Сам, сев в машину, помчался туда же.

 

Когда я с отрядом красногвардейцев пришел к бирже, картину мы застали шумную: из здания биржи хлопали револьверные выстрелы, на почтительном расстоянии  стоял  народ - большинство торговцев с Верхнего базара. В закрытую биржу кидали кирпичами, камнями. Толпа выла в бессильной злобе.

 

Конники и мы, пешие, начали разгонять толпу. Когда разогнали, во главе с Антоновым вошли в помещение биржи. Анархисты вход завалили ящиками, скамейками. Вообще эта когда-то чинная, чистенькая купеческая пристань теперь превратилась в сплошной хаос: битая посуда, сломанная мебель, разбитые окна, простреленные на стенах картины.

Когда мы вошли в биржу, анархисты трусливо попрятались, навстречу нам вышел опухший, растрепанный Макс Кеврик. Антонов и Кеврик ушли в комнату, мы остались ждать. Потихоньку изо всех углов вылезали анархисты. Они хвалились, рассказывали, как разогнали шествие попов и черной сотни, как трещали у них под ногами брошенные иконы и хоругви.

 

Вскоре из комнаты вышли Антонов и Кеврик. Кеврик созвал своих единомышленников. В смущении почесывая гриву свалявшихся рыжих волос на голове своей, объявил:

- Товарищи! По некоторым тактическим соображениям мы должны покинуть этот наш штаб-квартиру и переселиться на новое место. Мы даем честное слово председателю исполкома товарищу Антонову, что к утру завтрашнего дня ни одного анархиста здесь не будет. Понятно?! - Анархисты молчали. Где-то в углу ругался и блевал пьяный анархист. Мы вышли из биржи. На улице было тихо. Вечерело.

 

В этой драке пострадал хороший человек: шофер исполкомовской машины, пленный австриец, с первых дней революции примкнувший к большевикам. Анархисты прострелили ему ногу. Ее потом отрезали.

 

Вынужденные уйти из биржи анархисты захватили особняк мельника-миллионера Рейнеке, что называется, на полном ходу, еще кушанье было горячее.

Особняк Рейнеке обставлен был хозяином комфортабельно, роскошно. Выгнав Рейнеке из дома, анархисты в один месяц так разграбили это большое помещение, что я только диву дался: даже дверные ручки отняли от дверей и продали на базаре.

 

Однажды, встретив Барабанова, я впервые услышал от него жалобу на своих товарищей по партии. Морщась, как от зубной боли, он рассказывал:

Анархия в Саратове выродилась в уголовную шпану... Всякий мазурик называет себя анархистом... Можешь представить: просыпаюсь однажды утром и обнаруживаю пропажу штанов своих, сапог, пальто и шляпы. Украли, сволочи!.. Ты скажи,- уныло скрипел Барабанов,- куда это годится?..

- Никуда, Саша, не годится,- смеясь, соглашался я с обиженным анархистом.

 

С отъездом Кеврика из Саратова <идейные> анархисты стали покидать гнездо свое, шпана была этому рада и развернула свою деятельность в чисто уголовном порядке, без жалких слов анархической философии.

Вскоре исполком разогнал это осиное гнездо.

 

 

26

 

В морозный зимний день 1918 года, обедая в испол­комовской столовой на третьем этаже, я услышал шум в коридоре. Шум приближался к столовой, открылась дощатая некрашеная дверь, и... во главе небольшой группы «маяковнев» в столовую вошли Миша Розенштейн и Верочка. Увидев меня, Миша крикнул:

  Жив,   курилка! — схватил   в  свои   медвежьи   объ­ятия и начал тискать.

Взволнованные встречен, мы оба только бормотали:

  Михаил!

  Федор!

В стороне стояла, улыбаясь, хорошенькая Верочка, быпшая курсистка, ссыльная в Саратове, наша «мая-ковка». Вырвавшись от Михаила, мы крепко обнялись и расцеловались с Верочкой. Я приволок из буфета ржг.пого хлеба, суррогатного чаю, и начались разговоры, как всегда, вначале бестолковые, сумбурные. Успокоив­шись, Миша рассказал о своем невольном путешествии с момента его ареста в Саратове.

Миша долго сидел в пересыльной тюрьме на Ильин­ской улице в одной камере с «маяковцем» Томасом. Я рассказал Мише, что я с одной курсисткой приходил к нему в пересылку, приносил булок, сыру, колбасы, са­хару, чаю, папирос, по прыщеватый тюремный офицер заявил, что Розенштейна в тюрьме нет, и мы ушли ни с чем.

— Эка сволочь! — выругал Миша тюремного офице­ра — А мы там так голодали... Ведь в пересылке нам не давали горячего, ели только вонючий сырой хлеб... Ну,

166

попадись мне теперь этот офицеришка, поил бы его с год одним вот таким чаем! Миша указал на свой ста­кан. 

Миша и Верочка в Саратов приехали от петроград­ских рабочих за хлебом.

Часов до грех ночи сиделт мы в столовке и слушали Мишу о революции в Петрограде, о Ленине, о ссылке и тюрьме... Говорили и не могли наговориться.

  А этот где? — спрашивал    Миша.— А этот    где? А анархист был Сашка,  живой? А что вы    сделали с Платоновым и другими провокаторами? А Мишка Во­робьев .здесь?

Я рассказал, что, когда арест стал угрожать Воробье­ву', маяковцы на весельной лодке отправили его в город Баронск с паспортом Сашки Барабанова, там он сел на пароход и уехал в Нижний Новгород, где сей­час работает председателем Чека. Проводили мы его вечером, а жандармы пришли его арестовывать на рас­свете.

  Орлы.    — весело    смеялся    Миша.— Федор.— радостно,     возбужденно     говорил     он,— ведь революция,  черт побери...  Нет самодержавия, царю по шапке дали, тряхнем и буржуев! А давно ли мы с то­бой прятались по оврагам от охранников, а?!

Миша был бесконечно счастлив. Чадя неистово ма­хоркой, он наставительно говорил:

  Главное —это нам нужно организовать крепкую свою армию. Впереди предстоит много драки...

Укладываясь спать в моей комнатушке на диване, Миша сказал:

  Чертовски интересно жить! Еще много, Федя, мы увидим чудесного и главное — мировую революцию!..

Но не сбылись мечты Миши. Через два месяца его не стало. Посланный с отрядом в деревню за хлебом, где-то в Петроградской губернии Миша был атакован белыми и кулаками. В бою был истреблен весь отряд красногвардейцев. С остатками отряда в три человека Михаил был прижат к церкви. Забрались на колоколь­ню, отстреливались до последнего патрона.    Последний

1 Сосланный п Саратов Михаил Воробьев при помощи «мачков-исп> бежал нз Саратова п Нижний Ноыород. Работал председате­лем Чека. Захвачен на фронте белыми, был зверски замучен. Те­перь по Волге ходит большой пассажирский пароход «М. Воробьев

167

выстрел Миша сделал себе в висок. Труп его таскали по деревне пьяные кулаки.

 

 

27

 

В жаркий весенний день меня срочно позвали к Ан­тонову. Пришел. Встревоженный Антонов торопливо сказал:

— Сейчас же беги в мастерские и поднимай рабо­чих, но тревожный гудок не давай... Найди там Агеева... Вооружите всех рабочих. Без моего распоряжения из мастерских никого никуда не пускать. Все. Беги! Связь держи со мной обязательно!

  А в чем дело, что случилось? — спросил я.

   В Ильинских казармах красноармейцы бузят, не идут на фронт, в особенности артиллеристы. Но об этом пока  молчи. Может быть, уладим  мирным путем, беги в мастерские.

В кабинете у Антонова с унылыми лицами сидел в полном составе военный совет. Я выбежал на улицу.

В мастерские буквально бежать пришлось, так как трамваи в городе не ходили, не было топлива для элек­тростанции.

На улицах тишина, время часов семь вечера. Бегу что есть силы. Замечаю у встречных людей на лицах какое-то беспокойство, растерянность... Лихорадочно работает мысль: «Писаря из военного совета исполко­ма проморгали врага. Враг пролез в ряды Красной Ар­мии, и теперь может прийти для Саратова большая беда...»

Когда я прибежал в мастерские, Андрей Агеев уже командовал: десятки ребятишек сзывали рабочих ма­стерских. Во дворе мастерских было много вооружен­ных людей. Я сказал Агееву о распоряжении Антонова. Агеев, больной, с желтым лицом, ежеминутно кашляю­щий, зло ответил:

   Распоряжаться все мастера! А как узло к гузну подойдет, бегут к нам — железнодорожникам.— И, сжи­мая  кулаки,  закричал:—Довели,     сволочи,  до  восста­ния! Судить идиотов надо!..

  Андрей,  успокойся,  смотри,  вокруг  нас    собира­ются люди.

  А вы с Антоновым привыкли втихомолку играть?! Вот и доигрались!

168

Я ушел в вагон и стал звонить по телефону в ис­полком, к Антонову не дозвонился, у телефона дежури­ла Аня Пытина.

  Я — связная,—говорила в трубку Аня.— Все вре­мя буду дежурить у этого телефона, и ты звони мне, а я тебе... Я передала Антонову, что ты в мастерских, он знает...

Вошел угрюмый Агеев.

  Антонов  приказал    собрать    рабочих,  я собрал, дальше  что? — сердито  спросил  Агеев.— Нужно  что-то делать нам  самим,  не дожидаясь антоновского  распо­ряжения.

  А не выйдет, Андрей, от этого разнобой? Антонов будет проводить один план, а мы — другой.

  Нет ни черта у них, никаких планов! — Агеев яро­стно плюнул на пол.

Я знал, что Агеев часто ссорился с Антоновым, не признавал его авторитета, да и вообще горячий был че­ловек. Я считал эту повышенную нервозность болезнью Агсеза. Его терзал жестокий туберкулез, нажитый в длительной ссылке в Якутской области.

Небольшого роста, черноволосый, щупленький, с большими карими глазами, вечно сердитый, неразго­ворчивый, а если и говорил, то с иронией, с насмешкой, но чаще всего яростно доказывал чью-нибудь неправо­ту, чью-нибудь ошибку, порой мнимую. Все его немнож­ко побаивались.

«Неистовый Андрей, анархически мыслящий».— говорил об Агееве Антонов.

  Разве  это  не  идиоты? — заговорил    хрипло  Анд­рей.—Устроили    склад    боеприпасов    почти    в центре города,  рядом с  мастерскими... Это идиоты или контр­революционеры...

  А где склад?

  Здесь, на Астраханской улице,   в   бывшей   сквор-цовской мельнице.

У меня мурашки поползли по телу.

  А что там лежит?

  Снаряды,   патроны,  винтовки  п  все,  что  хочешь. Подожгут белые мельницу,— полгорода  полетит  к чер­ту, а манное, выйдет из строя депо, мастерские, товар-ная станция...

  Кто же устроил этот склад?

— Военный совет исполкома, который «работает»,—

169

Агеев скривил на сторону рот,—под председательством такого военспеца, как Володя Антонов. Ты посмотри,из кого состоит военный совет: Миша Тихий — бывший писарь и артбригаде, на фронте не был. Бедринцев тоже писарь, фронта не нюхал. Яшка Шварц, фармацевт. Молдавский, фармацевт, болтун. Тишка Ве-син, фигаро, цирюльник, всю, воину брил офицеров. Авантюрист Ленч... Ни один из них не был на фронте, не шочал пороху, не знает солдата, разве можно им доверить?..

  Андреи, они же большевики...

  Мартовские,— с презрением  перебил  меня Агеев.

  Где же мы возьмем спецов-офицеров?    Нет их у нас.

  Врешь, есть! Почему Щербакова не послать в со­вет? Он показал себя во время восстания.    Вот    этого маленького, толстенького... Как его?

  Телегина Семена,— подсказал я.

  Телегина. Солдат-фронтовиков из мастерских.

  Ну, это тоже   стратеги-то не ахти какие...

  Зато фронт видали,  солдата знают,  а они что? Слякоть бумажная, болтуны...

Спор наш прервали красногвардейцы. Они привели арестованного военного.

  Вот, товарищ Агеев, задержали. Агитировал под­держать восставших,    присоединиться к    ним    предла­гал...—Молодцевато отрапортовал красногвардеец, сия­ющими глазами смотря на Агеева.

Перед нами стоял высокий человек с умным лицом, а военной форме царского режима, без погон. Сразу заметно, что это бывший офицер.

  Кто такой? — строго спросил Агеев задержанного.

  Рядовой электротехнического батальона. — Документы.

  Документы и револьвер— вот они,— улыбаясь от­ветил молодой красногвардеец. Второй пожилой красно­гвардеец с рыжими усами угрюмо молчал, подперев мо­гучим плечом дверь   вагона,   держал    на отлете   вин­товку.

  Вот смотри! —весело сказал Агеев, подавая мне документы   задержанного.—Свежий   документик-то,   се­годня сфабрикованный для контрреволюции. И число, и год,  и  печать —все  в    порядке     Офицер,  а  дурак,  на этом-то ты и попался.

170

Задержанным густо покраснел.

   Кто  тебя   послал   агитировать   против  Советской власти?  Говори!—Андреи    встал со скамьи.    Я    тоже встал. Мне показалось, что Андреи  выстрелит в задер­жанного.

  Никто меня не посылал, а шел я...

   Куда шел?

— Ну...  так  просто   шел,—путался   задержанный,— а они вот взяли меня.

  Врешь, сволочь! — густым  басом    сказал    рыже­усый красногвардеец.— Разве не ты говорил, что солда­ты восстали  потому, что им за три    месяца   деньги не платили   и что они  хотят сковырнуть    большевиков, а власть Советскую оставить... Мне же ты, гад, лично го­ворил, а теперь отпираешься. Не верь    ему,    товарищ Агеев, это чистокровный беляк.

Лицо у задержанного стало белее бумаги.

  Говорил или не говорил? — рычал Агеев.

  Я ничего отвечать не буду, делайте, что хотите,— шепотом ответил задержанный.— Я  ни  в  чем  не вино­ват.

  Арестовать  и   посадить...— Андрей    поперхнулся. Посадить-то было некуда, еш,е    не    припасли    места.— Идите за мной.

Арестованного Агеев посадил в будку стрелочника, поставив часовых.

Начался обстрел исполкома мятежниками. Вначале обстрел вели только шрапнелью, ночью же по исполко­му пушки мятежников били осколочными.

Ильинская площадь так недалеко от исполкома. Яс­но, здание исполкома скоро рухнет. Звоню Ане по те­лефону, требую Антонова.

— Антонов подойти к телефону не может,— сообща­ет Аня.— Сейчас идут переговоры с мятежникам!! и их вождем бывшим ротмистром Викторовым.

— Мы, железнодорожники, просим разрешения ис­полкома ударить по мятежникам. У нас есть данные, что мы справимся с ними. Пойди скажи Антонову,— кричал я в телефонную трубку.

  Повторяю,—говорила   Аня,—Антонов   подойти   к телефону не может, а вам приказал никуда из мастер­ских не уходить...

  Аня,  ведь здание скоро  мятежники  разрушат,  и вы погибнете, уходите в нижний эгаж.

171

— ЭТ0 не по нас стреляют,  а  по первой  пожарной части,— не соглашалась Аня.

Я обозлился:

  Поймите вы, неумные люди,    зачем  мятежникам расстреливай, пожарную часть?  Если  снаряды  падают на пожарников, то это непреднамеренно, а перелет сна­рядов. Понятно? Перелет! Ты слышишь меня?

Ответа не было, связь порвалась.

Привели двух военных. Один из них заявил:

  Мы представители  восставшего народа.  Предла­гаем вам, железнодорожникам, пс вмешиваться в рас­прю, если вы не хотите идти вместе с нами...

  К стенке! Так-перетак,— завопил Агеев, бросаясь к мятежникам. Мы его оттащили, а парламентеров по-садили в будку к стрелочнику.

В комитет все время поступали разные сведения, приводили арестованных, поступали требования из от­рядов о патронах, оружии, пулеметах. Сыпались все­возможные предложения; уходили, приходили связные. В вагоне шум, гвалт. На все приходилось сейчас же давать немедленные ответы, действовать быстро и ясно.

  Как связь с исполкомом? — прохрипел Агеев. — Не отвечают. Связи нет.

  Вот  что:  нужно послать для  связи людей  в  ис­полком. Согласен?

  Согласен. Давай я пойду.

  Нет. Мы пошлем этого... Телегина.

Вызвали Семена. В мастерские его, как и меня, при­слал Антонов.

-- Вот что, товарищ Телегин,— нахмурившись, за­говорил Агеев.— Связи с исполкомом нет. Так ты бери человек двадцать — двадцать пять красногвардейцев, больше не дам, и двигайся к исполкому. Если встре­тишь на пути заслоны мятежников, обходи их, не ввязы­вайся  в бой. Твоя задача  достичь  исполкома.  Понял?

Семен, нагнув на правый бок голову, молчал. Был он в этот момент решительный и строгий.

  Достигнешь исполкома, шли к нам связных двух-трех    человек,—продолжал    Агеев.—Антонову   скажи, что пусть исполком разрешит нам ударить по мятежникам. Мы гарантируем, что пушки их захватим.

  Какая  гарантия? —подняв  голову,  с  недоверием спросил Семен.                                                    

172

  Вот какая: ходил в разведку Андрей Клейн, рас­сказывал,  мятежники-артиллеристы все в дым  пьяные. Среди них идут споры, чуть не драки. По Ильинке за-гремела колесами телега ломового извозчика, мятежни­ки приняли ее за пулемет и, бросив орудия, разбежа­лись...  Вот все это расскажи Антонову... Мы расколо­тим их...

Семен как-то загадочно улыбался и, ничего не отве­тив, пошел к выходу. Вышел и я вслед за ним.

Выстроив отряд красногвардейцев, Семен кратко объяснил им задачу и по-офицерски скомандовал:

  На пле-чо! Шагом арш!

Огряд пошел за ворота. Впереди маленький Семен. Склонив голову набок, он крепко ставил на землю но­ги. Глухо стучали по мостовой сапоги красногвардей­цев. Черная ночь поглотила отряд. Я вернулся в коми­тет.

Прерванная было стрельба мятежников по исполко­му снова возобновилась. Теперь стреляли орудия круп­ного калибра. Сжималось сердце. «Там ведь наши то­варищи, друзья, и она, моя любимая, а мы здесь си­дим, охраняем мастерские и ждем какого-то приказа. А если не будет приказа? Перебьют их всех там, а по­том начнут бить нас или взорвут склад...»

Кто-то отворил дверь и взволнованно крикнул:

  Исполком горит!

Мы с Андреем выскочили из вагона. Взобрались по пожарной лестнице на крышу цеха. Здесь уже было много рабочих. Все сурово молчали. Редко кто скажет слово. Некоторые тяжело вздыхали. Задавали вопросы Агееву. Агеев или рычал, или совсем не отвечал.

Над зданием исполкома вспыхивали огни разрывов снарядов, в молниеносной вспышке взрыва на минуту виден был дымный пожар. Исполком горел. Трещали пулеметные очереди.

Сердце тоскливо сжималось, хотелось знать, что де­лается, хотелось быть там, вместе со всеми. Снизу крик­нули:

  Товарищи! Парламентера привели! Мы быстро слезли с крыши.

Два красногвардейца охраняли военного.

  Давай в вагон,— скомандовал Агеев. В вагоне парламентер заявил:

  Я   представитель    восставших      красноармейцев.

173

Вот мой мандат, - Он сунул свежую бумажку в руки Агеева.—Мы предлагаем вам, железнодорожникам, уйти с поля боя. Исполком взят нами...

  Врешь, сволочь!     крикнул Агеев.

  Вы не оскорбляйте, я представитель восставшего народа.

  Ты  проститутка  и  белогвардеец! — скрежета зу­бами, крикнул Агеев.

  Андреи, перестань ругаться, дан ему досказать,— остановил я Агеева.

  Мы предлагаем подписать с железнодорожника­ми перемирие с тем условием, что они снимут все пос­ты...

  К стенке гада!  — завопил Агеев,  вскакивая  на ноги и хватая за грудь «представителя народа».— Ста­новись!

Я схватил обезумевшего Агеева за руки:

  Андрей, погоди, нельзя же так!..— Крикнул крас­ногвардейцам: — Ведите арестованного в будку!

Арестованного увели. Агеев бушевал: колотил руч­кой револьвера по столу и ругал всех п все. Лицо его дергалось, глаза воспаленно горели, руки мелко дро­жали.

Пришел связной из исполкома из отряда Телегина. Связной передал записку. Семен писал, что Антонов еще раз, и категорически, приказал не двигаться без приказа из мастерских и охранять депо и мельницу-склад.

Красногвардеец рассказал, что третий и второй эта­жи разбиты снарядами. Разрушен зал заседании и ка­бинет-квартира Антонова. Сейчас все исполкомовцы пе­реселились в подвал исполкома. Антонов во что бы то ни стало хочет покончить миром; несмотря на обстрел здания, переговоры ведутся с мятежниками беспрерыв­но. Агеев написал записку Антонову, предлагая уйти им из здания исполкома, переселиться сюда, в мастер­ские, и отсюда командовать, сообщал, что мятежники нас боятся и шлют парламентеров. Связной ушел.

Через час пришел еще связной. Он сообщил, что с мятежниками договорились, они стрелять не будут, идут переговоры о пленных. Антонов требует, чтобы мы до­ставили задержанных  парламентеров в  исполком.

Мы решили отправить последнего задержанного пар­ламентера, «официального», а всех других арестованных

174

не освобождать. Связной приехал на исполкомовской машине.

Решили послать старшим конвоя столяра Абрама и с ним двух красногвардейцев. Обыскали арестованного. Конвой с Абрамом и арестованный сели в машину и по­ехали.

Пулеметная трескотня п орудийные залпы смолкли. Над исполкомом стоит небольшое зарево. Ночь на ис­ходе.

Через десять минут машина вернулась. Смущенный Абрам рассказал, а два красногвардейца подтвердили:

   Проехав два-три квартала, арестованный вскочил на  ноги,  поднял  руку с «гранатой»  и  крикнул, чтобы остановили машину. Машину остановили, он выпрыгнул из машины и благополучно скрылся в темноте.

— Да что же вы, идиоты, не стреляли, когда он ото­шел от машины? Ведь у вас винтовки в руках, а не палки?!

   Не успели, он как во тьму провалился,— смуща­ясь и сердясь, дергая себя за усы, говорил Абрам.

  Машину я сам    осматривал,— сказал    я,— ника­ких бомб там не было. Арестованный тоже хорошо был обыскан.  Никакой  бомбы у  него в    руках  не должно быть. Он вас на «пушку», на испуг взял. Видать, ловкий парень, бывший офицер...

Конвоиры стыдливо переминались с ноги на ногу. Оправдывался один Абрам.

   В  солдатах из вас служил  кто? — спросил  я не­удачных конвойных.

— Нет,— хором ответили все трое.

  Вот видишь! — крикнул Агеев. — Во всяком деле нужна  квалификация.— А у  вас винтовки  вроде палок в руках. Винтовкой нужно уметь действовать, как рез­цом, молотком, другим инструментом, эх!..

Сидели за столом, курили. Я поделился мыслью с Агеевым о нежелании Антонова пускать нас из мастер­ских. Мне качалось, что Антонов, зная нашу реальную силу, не хочет нашего разгрома, он опасается, что быв­шие солдаты-фронтовики пол командой опытных офице­ров разобьют нас в открытом бою, и тогда будет гибель всех, а сейчас, не зная нашей реальной силы, мятежни­ки нас боятся, вот почему они шлют к нам своих агита­торов и парламентеров.

  Черт ее знает, может, и так, — буркнул Агеев.—

175

Но слышать и смотреть, как в упор расстреливают твоих товарищей, и не подать им помощи — мучитель­но...

Мы отпустили исполкомовскую машину, наказав шо­феру рассказать о побеге парламентера.

Перед рассветом поднялась опять стрельба. Огонь мятежников усилился. Затрещали пулеметы у мелыш-цы. Взяв десять человек красногвардейцев, я побежал туда.

Около мельницы я застал возбужденных ребят-крас­ногвардейцев. Только что мятежники сделали попытку напасть на мельницу. Атаковали они бронемашиной. Бывший солдат-пулеметчик в упор бил в броневик из пулемета, и броневик повернул, ушел, а за ним и насту­павшая пехота.

Молодые ребята были возбуждены первым боем в своей жизни. Они вперегонки рассказывали об отдель­ных эпизодах его.

Красногвардейцы рвались в бой. Требовали идти на выручку исполкома, предлагали ударить в тыл мятеж­никам. Но было уже поздно, шел рассвет, а ночью мы могли бы попробовать.

Я вернулся в мастерские один. Астраханская улица от Рабочей до товарной станции была в наших руках. Когда рассветало, в мастерские неожиданно пришел Степан Ковылкин, комиссар дороги. Он так был утом­лен, что еле стоял на ногах. Волосы на голове его, цве­та соломы, были мокры, вихры прилипли к вискам,-маленькие глазки потускнели, большой грачиный нос пожелтел. Выпив воды, он хриплым голосом информи­ровал:

— С исполкомом все копчено... Груды развалин... Я всю ночь был там... Главарь мятежников ротмистр Вик­торов всю ночь тянул волынку с переговорами, а сам усиливал в это время свои силы... Мною послана теле­грамма ко всем рабочим дороги идти на помощь Сара­тову... Из Аткарска и Ртищева получены ответы, что рабочие немедленно двинутся нам на помощь... Из Ка­мышина идет батальон Красной Армии. С уральского фронта идет на помощь полк саратовцев под командой Сергея Загуменного... Получена и передана мятежникам телеграмма наркомвоена. Парком предлагает мятеж­никам немедленно сложить оружие и, если они откажут­ся,  обещает  беспощадно задавить    их    военной  силой

176

страны... Формально мятеж загорелся оттого, что крас­ноармейцам не заплачено жалованье за три месяца. Это, конечно, формально, а по существу, тут дело рук контрреволюции, белых офицеров...

Собравшиеся во дворе ребята молча слушали Ко­вылкина. Кто-то из рабочих попросил слова. Ковылкин-рсзко ответил:

  Время митингов кончилось! Вы слышали мою ин­формацию?  Расходитесь, товарищи,  по  своим  местам. Держите    строжайшую     революционную   дисциплину. Все!

Я еще раз залез на крышу. Теперь исполком был весь на виду. Черный дым окутал здание. Выстрелов не слышно. Горький комок подкатил к горлу... Там оста­лись самые дорогие, родные товарищи,    «маяковцы»...

Командовал теперь в мастерских Степан Ковылкин. Распоряжение он отдавал резким голосом, кратко, по­велительно. Никому в голову не приходило оспаривать его. Ореол мученичества в прошлом — тюрьма, длитель­ная ссылка, этапы, а позже — комиссар (начальник); дороги, член ВЦИКа — все это для нас, рядовых членов партии, было непререкаемым авторитетом.

Шумливого Агеева Ковылкин отправил в депо с при­казом немедленно сформировать состав и подать к ма­стерским.

Когда состав был подан, Ковылкин приказал гру­зить в вагоны ящики с патронами и винтовки. Мы быст­ро нагрузили.

  Садись! — зычно крикнул Ковылкин.

Полезли с винтовками в вагоны. Стоя на ступеньке вагона, Ковылкин отдавал приказания Агееву.

  Держись до последнего, мы скоро вернемся. Рявкнул гудок паровоза, и поезд пошел. Случайно я

очутился в одном купе вагона третьего класса вместе со старым большевиком-модельщиком Лаловым и В. Си-ницыным, комиссаром телеграфа.

  Куда же мы едем? — спросил я Лалова.        

  Черт ее знает! Наверное, будем занимать вокзал. Потерять вокзал—это катастрофа...— ответил    Лалов.

  А ты как здесь очутился? — спросил я подчинен­ного своего, комиссара Синицына.

  Телеграф и почту заняли мятежники ночью, мы еле выбрались... Всей Красной гвардии из почтовиков для охраны у меня было двенадцать человек. Что я мог

177

сделать, когда на почту привалила целая рота мятеж­ников?

  А телефонная станция тоже занята?

  Нет, телефонистки до сих  пор  наши,  работают.

  А почему связи нет?

  По-видимому, провода порваны.

Поезд подошел к вокзалу. Мы собрались выходить, ждали команды. Прошло две-три минуты, и поезд по­шел дальше.

  Куда же мы? — спросил я Лалова.               

Лалов пожал плечами:

  Пойду выясню..

Синицын, поставив в угол свою винтовку, метнулся из купе. Вскоре он вернулся и сообщил:

  Ковылкнн распорядился взять кассу на вокзале.

  Взяли?    .

  Взяли.

  А куда мы едем?

  Разное говорят: кто говорит, что будем брать во­енный городок, кто — выбивать белых из Татищева...

Вернулся раскрасневшийся, взволнованный Лалов. Он долго молчал, курил, а потом нехотя ответил ла мой вопрос:

  Сбесились все к черту, измотались,  изнервнича­лись, правая рука не знает, что делает левая... В Та-тищево едем, а зачем, толком не знает и сам Ковылкин, а вокзал в Саратове бросили. Возмутительно!..— В купе все молчали.                                                       ,

Кто-то истошным голосом закричал:                  '; '

  Долой от окон,    ложись! Из военного    городка стрелять будут!

Некоторые присели на корточки, от окон все отошли. Я стал смотреть в окно. Сидящему на корточках Сини-цыну сказал:

  Встань, Вася, пуля трехлинейки не берет только сильную бронь, а вагон наш прошьет без помехи.

Синицын сел на скамью. Проезжаем военный горо­док. Мелькнули мрачные из темно-красного кирпича казармы. Никто не стрелял. Кто-то ругался:

  Это какая сволочь панику наводит? Кричит «ло­жись», а не сообразит, что вагонные стенки из дерева в дюйм толщиной!..

Мелькнул Трофимовский разъезд, едем дальше. Куда?

178                        

Пошел к Ковылкину. Он пил чай, ел селедку. С ним едет и жена его Сара — «маяковка». Она предлагает чаю. Отказываюсь. Сердито говорю:

  Степан, рабочие нервничают... Зачем мы бросили Саратов и вокзал   и куда мы едем, нужно объяснить...

Ковылкин сердито отбросил в окно недоеденный ку­сок селедки и резко сказал:

  Хватит, намитинговали! Пора знать революцион­ную дисциплину!    Кто не будет    подчиняться, тому — вот! — Ковылкин потряс в воздухе огромным вороне­ным кольтом. — На месте буду расстреливать...

Сара смущенно молчала. Я повернулся и пошел в свой вагон.

Поезд остановился на станции Курдюм. Меня вызва­ли к Ковылкпну. Уставив на меня маленькие, как бу­равчики, глазки, Ковылкин, отчеканивая слова, го­ворит:

  Ты и вот он, Абрам, остаетесь здесь, на станции. Ваша задача не пропустить поезд белых. Если   узнаете, что идет поезд из Саратова, немедленно сообщить мне, а поезд, когда придет на станцию,— взорвать... Понят­но?

  А чем взорвать?—спросил я.

  Вот.— Ковылкин  протянул   мне  четыре  гранаты-«бутылки».— Начальник,    отправляй    поезд! — крикнул Ковылкин.

Поезд тихо двинулся, пошел быстрее. Мы с Абрамом стоим и смотрим, как он уменьшается и тает вдали. На повороте скрылся. Ушел.

На станции тихо. На платформе никого, кроме нас, нет. Жарко припекает солнышко. Я положил взрывате­ли в карман, гранаты стал прилаживать к ременному поясу. Абрам впервые видит это боевое оружие и смот­рит с любопытством.

Абрам — старый большевик, подпольщик, украинец. Черный, толстый, с висячими усами, с медлительной речью, лет тридцати пяти. Через каждые три слова он говорит «вот».

Сидим на реечной скамейке станции. Вокруг удру­чающая тишина. Хочется есть и спать. Говорю Абраму:

  Давай где-нибудь достанем поесть.

— Я вот тоже думаю об этом. Ты сиди, а я в посе­лок вот схожу, молока и хлеба достану.

Абрам  передал  мне свою винтовку и,  не торопясь,

179

пошел в поселок, я остался один. Сидел, курил и неве­село думал: «Ну кто так делает, как Ковылкии? Увести с собой сотню вооруженных людей, а... двоих, всего двоих, оставить «заслоном»? Эх, невоенные люди!..»

Пришел Абрам, принес хлеба и соленых огурцов. Молча поели. Я пошел к начальнику станции и тоном приказания распорядился:

  Если из Саратова выедет какой-либо поезд, не­медленно сообщить мне. Я буду у входного семафора. Без моего распоряжения семафор не открывать. За не­исполнение полевой военный суд...

Худой человек пожилых лет, с изжеванным лицом, испуганно смотрел на меня, моргая рыжими ресницами. Форменная фуражка на его голове сидела криво, ко­зырьком набок.

Далеко в поле одиноко торчал семафор. Мы с Абра­мом лежим в траве, в старом бурьяне, и курим. Абрам возмущается «диктатурой» Ковылкина, говорит:

  Ну вот, сидим мы тут, двое, ну вот, это войско?.. Это же смешно... Сейчас придут из поселка пять сол­дат, вот и не будет заставы, кто от этого выиграет? Вот. И потом   вот   в поезде я слышал    разговор про жену Ковылкина, вот зачем он ее взял... Получается какая-то бестолковщина, вот.

Я лежу на животе, слушаю Абрама, смотрю на убе­гающие к горизонту рельсы пути. Я так устал, что меня ничего уже не возмущает; я твердо убежден, что все делается «не так», что нет военных специалистов у нас и что учеба нам будет дорого стоить. Придется и вое­вать и учиться. Вспоминалось торжественное открытие военного училища в Саратове. Месяцев шесть придется ждать появления на свет наших красных офицеров. И вот тогда уже будем «втыкать» «вашим благородиям» по всем правилам военного искусства.

Свои мысли я сообщаю Абраму, он соглашается и смущенно говорит:

— Ты вот покажи-ка мне, как вот правильно при­цел брать, вот. Вон на столбе ворона сидит, на сколько прицел ставить?

Я учу Абрама стрельбе из русской винтовки, подроб­но рассказывая о деривации и траектории полета пули, глазомере. Абрам старательно запоминает, качая голо­вой.

От станции бежит к нам в фуражке с красным вер-

180                                 .                              .

хом дежурный по станции. Он  машет    рукой и что-то кричит. Мы берем винтовки, встаем с земли.

На лице дежурного играют красные пятна; захлебы­ваясь, он говорит:

  Получил извещение:  из Саратова вышел и идет сюда поезд... Паровоз и два    классных    вагона... Кто едет — неизвестно...   Поезд   идет  вне  всяких    расписа­ний... Есть предположение, что это разведка белых...— Дежурный умолк, пытливо смотрит на меня. Стараясь быть спокойным, твердо говорю:

  Семафор откроете после моего выстрела, как бы ни давал гудок машинист, без выстрела семафор не от­крывать. Поняли?

Дежурный кивает головой и бежит к станции. Я припасаю гранаты и шутливо говорю Абраму:

  Ну, Абрам, вот тебе сейчас представится возможность проверить мое преподавание на практике. Запом­ни:  стрелять с постоянного,  мы близко к противнику.

  Ну вот,  какая  же это война,— сердито  говорит Абрам.— Нас двое, а их двести, вот. Успею ли я раз стрельнуть-то, вот?

  Один раз успеешь,— успокаиваю я Абрама.

Я решил, когда остановится у семафора поезд, ки­нуть сразу две гранаты в один вагон, потом — две в другой. Паровоз трогать не буду, а там, пользуясь па­никой, суматохой, открыть стрельбу из винтовок. Я по­чему-то был крепко уверен, что в разведку идет белых не больше двадцати-тридцати человек и, возможно, я их сразу уничтожу гранатами.

Лежим в траве, томительно молчим. Лихорадочно работает мысль: «Эх, если бы все удалось, как я заду­мал...»

Мне далеко видно выемку пути. Торопливо закури­ваю большую папиросу. «Может быть, последний раз курю...»                                                

 

Вдали чуть слышно, слабо крикнул паровозный гу­док. Вскоре и сам паровоз показался. Поезд идет очень быстро, скатился в выемку и подходит к семафору. Па­ровоз мощный, два зеленых вагона. Ближе, ближе. На приступке вагона человек.

Машинист тревожно гудит, требуя открытия семафо­ра. Семафор закрыт. «Только бы не изменил начальник станции...»

Поезд совсем близко, вглядываюсь в человека, стоя-

181

щего на  подножке вагона,  и...  узнаю  в  нем  длинного Комарова.

  Абрам, не стрелян, кажется, свои!

Машинист    останавливает    поезд. Мы    подходим к вагонам.

  Вы чего тут делаете? — осторожно спрашивает Комаров.

  А хорошо, что ты на подножке стоял, а то бы я вас угостил.— Я поднимаю обе руки с гранатами.— Ку­да едете и кто в вагоне?

  Васильев-Южин Михаил Иваныч и еще некото­рые товарищи.

  Куда едете?

  В Аткарск за Красной гвардией.

  Абрам, пошли в вагон.— На приступке вагона  я даю выстрел. В окна вагонов высовываются люди, вин­товки, револьверы.

Поднимается  семафор,  свистит    паровоз,   и  плавно подходим к станции.

  Где Михаил Иваныч? — спрашиваю я.

  Тихо. Он спит. Измучился старик. Ты знаешь, на вокзал мы пробрались мимо белых в карете-скорой по­мощи.

  Стреляли?

  Нет. А паровоз и вагоны Агеев соорудил молние­носно.

  Вокзал разве не занят белыми? 

  Нет. Ни красных, ни белых на вокзале.

  Как   исполком? — спрашиваю,   и   замирает   серд­це.— Это что же, остатки от защитников исполкома?.

  Ничего подобного. Исполком  в наших руках,    и все атаки пехоты белых по Ильинской улице и по Воль­ской мы отбиваем пулеметами. Преимущества мятежни­ков только в артиллерии, а пехоту мы бьем, и она даль­ше своей площади носа не кажет.

  Значит,  исполком держится?!  А    Ковылкин нам сказал, что все кончено.

  Ничего подобного! Белые пехотой не возьмут ис­полком.

  Комаров, ты не врешь? — Я схватил его за ворот­ник.

  Какая цель мне врать? Вот людей у нас малова­то...

  Убитых и раненых много?

182                                                                                                              .

  Есть несколько... Полищук убит, помнишь, горба­тый, из Харькова?.. Он с белым флагом шел на пере­говоры, парламентером, а они из пулемета... в десяти шагах, гады!..

Поезд идет дальше. На станции Татищево встретили поезд Ковылкина и большой эшелон аткарцев и ртищев-цев. На станции шум, беготня. Среди рабочих много солдат. Запомнился один низенький, коренастый солдат с одутловатым бритым лицом, без шапки, в больничном желтом халате. На халате победно раскачивались че­тыре Георгиевских креста: два серебряных и два зо­лотых. Полный Георгиевский кавалер.

Соединились в одни эшелон и тронулись на Сара­тов. Ковылкин ходит по поезду веселый. Васильев-Южин постаревший, желтый, много курит и неразго­ворчив.

В поезде я встретил Весина.          

  А ты как попал сюда?

— Я еду из Самары. Нарком назначил меня коман­дующим армией, — говорил он, очень довольный, со смешком.

  Ты — командующий  армией?! — удивился   я.— Да ты видел хоть взвод солдат в строю, сумеешь повернуть его направо?

  Я не    командир взвода, а    командующий арми­ей...— высокомерно ответил    Весин.—Ты    безграмотно, упрощенно смотришь на вещи.

  Ой, Тишка, Тишка, большое у тебя самомнение. Ведь ты же неуч во всех науках и берешься командо­вать целой армией?! Не очень дальновиден нарком, если тебе доверяет армию... Может быть, ты наговорил нар­кому,  что ты в войну не офицеров брил, а все время был на фронтах, тогда, конечно...

Весин обиделся и ушел в другой вагон. Своими    сомнениями я    поделился с    Васильевым-Южиным.

  Фигаро, авантюрист,— с    презрением сказал Ва-сильев-Южин.

Поезд остановился на Трофимовском разъезде. Сле­дующая станция— Саратов.

Ковылкин послал двух юрких ребят в разведку, по­том сообразил, что до Саратова и обратно разведке нужно несколько часов, и забеспокоился. Решили ехать в Саратов на «ура»...

183

Приехали благополучно. Вокзал мятежники почему-то до сих пор не заняли. Стали выгружаться. Знако­мый парень-железнодорожник рассказал мне, что здесь, рядом с вокзалом, стоит артиллерийская батарея, она держит нейтралитет, но если поговорить с солдатами как следует, они встанут на сторону Советов.

Эту новость я сообщил Васпльеву-Южмпу. Он пошел со мной и знакомым мне парнем к «нейтральным» ар­тиллеристам. Открыли митинг. Нет, это был не митинг, а пламенно-гневная речь Васильева-Южина солдатам. Васильев-Южин  был  хороший оратор, но так, как он

говорил сейчас с солдатами, я еще никогда не слы­шал.

— ...Вам рабочие и крестьяне доверили оружие, а вы в то время, когда враг напал на ваших братьев, дер­жите нейтралитет,— страстно и вместе с тем скорбно говорил Васильев-Южин.— Кого же вы собрались за­щищать? Помещиков, царя, буржуазию? Отвечайте мне!

Артиллеристы понуро слушали гневную речь орато­ра. Васильев-Южин высокого роста, в плаще. В такт речи жестикулирует широкополой своей шляпой. «Чеховское» пенсне на его носу блещет золотой оправой.

  Мы  не знаем  только, в чем  дело!  Нас офицеры отговаривают! — крикнул один голос.

Рядом с Васильевым-Южиным появился офицер — командир батареи в старой гимнастерке без погон. Ли­цо красивое, энергичное.

Офицер поднял руку кверху и привычным, команд­ным голосом крикнул:

  Врете! Не я ли вас вчера призывал идти помочь Совету?   Разве  не   я   говорил   вам,    что  наша   обязан­ность— служить Советской власти и никому другому?! Говорил я это или нет?

        Говорил!                                                                

   Правильно!                                               

  Верно,  командир! —на  все лады  закричали   ар­тиллеристы.

  Батарея  в  вашем  распоряжении,    товарищ зам­пред   исполкома!— Офицер   картинно   щелкнул   каблу­ками, взял иод козырек.

  Именем Советской власти приказываю вам пода­вить огонь мятежников немедленно,— властно приказал

184

Васильев.—Товарищ Федор, назначаю вас комиссаром батареи. Держите связь со мной, я буду в комендант­ской на вокзале.

  Есть!! —одновременно крикнули  командир  бата­реи и я.

Васильев-Южин величественно удалился, не ушел, а именно удалился: гордо, спокойно, властно.

Солдаты-артиллеристы с восхищением смотрели на него.

Я сообщил командиру батареи, где стоят пушки мя­тежников.

  Я  знаю,— ответил    командир.— Даю  вам слово, товарищ комиссар, через полчаса от них только пух по­летит.

Офицер подал команду. Артиллеристы бросились к орудиям, к лошадям. Ко мне подбежал связной телефо­нист:

  Где  будет  ваш  командный  пункт?  Сейчас туда связь наладим.— Я повел его в комендантскую вокзала.

  Здесь.

  Есть!—Телефонист убежал.

В комендантской полно вооруженных людей. Ва-сильев-Южин говорил с командирами отрядов.

У вокзала строились бойцы, визжали колесами пу-леметы-«максимки». На разные голоса отдавали при­казания командиры.

В окно с платформы лез телефонист с полевым те­лефоном.

  Батарея  на месте, товарищ комиссар,— сообщил связной телефонист.— Командир батареи на крыше вок­зала.

Пи-пи-пи,— загудел шмелем полевой телефон. Я снял трубку.

  Говорит командир батареи. Батарея к бою гото­ва. Разрешите начать пристрелку?            

  Начинайте.

Через минуту гулко ухнул одиночный пушечный вы­стрел.                                                                        

— Ура!! — закричали все в комендантской. — Вперед! Смерть белякам! — Комендантская опустела

Ухали редкие выстрелы наших пушек, а потом за­молчали. Командир батареи доложил:

  Цель  накрыта, разрешите открыть огонь?

— Да, да! —крикнул я в трубку.—Беглым, чаще!

185

Рявкнули орудия, заныли стекла, из некоторых рам со звоном посыпались на пол.

Кто-то меня дернул за рукав. Положил трубку, обер­нулся. Передо мной стоял Семен Телегин.

  Ты с ума сошел! —крикнул    он.—Разве можно беглым стрелять в городе?!

  Пусть стреляют беглым,— ответил я Телегину.— Все казармы мятежников разобьем, всю сволочь! — кри­чал я, озлясь.

Пришел с вокзальной площади Васильев-Южин. Кто-то дал ему кружку воды, он жадно пил. Напив­шись, весело сказал:

  Пошли наши ребята! Пока нарком пришлет ка­рателей, мы сами расправимся.— Васильева-Южина    я никогда не видел веселым, смеющимся, хоть и работал с ним много вместе, был он всегда суров, сердит или саркастически  ядовит.  Сарказм  заменял  ему  простой, хороший смех.

Я залез на крышу вокзала, где сидел командир ба­тареи. Смотрел в бинокль на Ильинскую площадь. Пло­щадь застилалась дымом, пылью, летели вверх деревья, балки,  горели  «диконские»  казармы  мятежников.

Орудия, поставленные на горе, около громовского сада, метко били по мятежникам. Опытный артиллерий­ский старый офицер точно корректировал стрельбу сво­их пушкарей.

Зажужжал телефон, я взял трубку. Говорил Василь­ев-Южин.

  Временно прекратите огонь. Наши заняли почту, двигаются к исполкому.

Офицер отдал команду на батарею. Батарея замолк­ла. Голову сжала тишина, заболели уши.

Я слез с крыши. Вдруг со стороны тюрьмы ухнул необычайной силы пушечный выстрел, а потом — второй. Я изумленно остановился у стола.

  Это старик-артиллерист Шелухин стреляет. У не­го в тюрьме   стоит большущая    морская   корабельная пушка крупного калибра,— сказал Семен.

  Сейчас  же   прекратите  эту    стрельбу,—сердито приказал   Васильев-Южин.—Мы  так  полгорода  унич­тожим!

Семен начал связываться по телефону с тюрьмой, но Шелухин уже и без приказа перестал стрелять.

Рассыпанные в районе вокзала патрули приводили

186

задержанных подозрительных людей. Много было пой­мано мятежников. Привели двух военных, задержанных под мостом около вокзала. Патрули уверяли, что эти лица пытались взорвать переходный мост около вокза­ла. Как доказательство патрульный положил на стол шесть заряженных гранат.

Военные хныкали и клялись, что они не хотели взо­рвать, а просто прятали гранаты.

В комендантской    кричали    аткарцы,    охраняющие вокзал: - — К стенке гадов! Расстрелять!            

Некоторые из аткарцев пытались расстрелять за­держанных тут же, в комендантской.

Во всем нужно было разобраться, опросить, запи­сать, обыскать. К общему шуму вооруженных аткарцев присоединился мощный рев маневрового паровоза.

От бессонницы и перенапряжения нервов страшно болела голова.                                                                .

  Товарищи, к порядку! — кричал я, выталкивая во­оруженных аткарцев из комендантской.

Кое-как очистили комнату от лишних людей. Семен достал бумагу, карандаш, вел краткую запись опроса задержанных.

Привели молодого человека в коричневом френче, по облику — бывший офицер. При обыске нашли револь­вер и два золотых Георгиевских креста.

  Что вы здесь делали в районе вокзала?

  Гулял,— нагловато ответил задержанный.

  Гулял во время боя? Офицер? Задержанный мнется, что-то бормочет.

  Пальмин, не крутись, говори всю правду,— тихо сказал Телегин.

  Кто это?!—дернулся  задержанный  и,  разглядев Семена, деланно-радостно закричал:

  Телегин! Семен! Вот встреча! Удостоверь, пожа­луйста, меня.                                                        . .

Я вопросительно посмотрел на Семена.

  Удостоверить? — усмехнулся        Семен.— Сволочь первой     степени...— брезгливо    заговорил     Семен.— Я учился вместе с ним    в гимназии...  По    убеждению — ярый монархист, по действиям — авантюрист, безуслов­но, сочувствует или работает на белых.

Маленькие глазки Семена свирепо    уставились    на Пальмина.

187

Пальмнн  стоял  с лицом,  будто  осыпанным   мукой.

  Я жду нашего ответа,—сказал я.

  Я действительно офицер, бывший,— давился сло­вами Пальмин,— прапорщик.

  И опять врешь! Не прапорщик, а поручик,— без­жалостно сказал Семен.

  Да, да, но это потом меня произвели... Тебя тоже произвели...

  А я и не скрываю этого,   что и тебе советую,— сказал Семен.

— Отвечайте на второй вопрос. Что вы здесь делали во время боя?

  Клянусь богом, гулял, ничего не делал,— трясу­щимися губами говорил Пальмин.                 

    Вы где живете?

  Я? На Кострижной улице.

  И не нашли лучше прогулки, как около вокзала? Не на Волгу пошли, не на бульвар, которые ближе к вашему жилью, а на вокзал. Зачем? Отвечайте, ничего не придумывая.

Пальмин молчал, но что мы могли сделать? Как за пять-десять минут можно узнать от человека, лжет он или нет? Мы делали так: записывали фамилию и имя по документам задержанного, если они были; записы­вали результаты обыска, сообщения патруля, свое мне­ние и отправляли в вагон, стоящий на линии, у плат­формы, у окон комендантской.

Все наши допросы и обыски слышали и видели ат-карцы, толпой стоявшие у открытых окон комендант­ской. Отобранное оружие мы складывали в углу ком­наты. Деньги, золото, документы — в конное ведро, по­павшееся под руку.

Арестованных было много. Это были бежавшие раз­битые беляки. Скоро нам сообщили, что вагон уже по­лон арестованными. Я распорядился пригнать второй вагон.

Привели высокого молодого человека, хорошо одето­го, и девушку в белом платье, в шляпке. Задержали их на горе около батареи. Девушку я узнал, это была со­ученица по гимназии Ани Пытиной, Вера. Молодой че­ловек, по-видимому ее жених, офицер Оренбургского казачьего войска. При обыске у офицера нашли брау­нинг и больше ничего. А как быть с Верой? Обыскать ее нужно, но женщины у нас не было.

188

  Выкладывайте все, что у вас есть в карманах,— сказал я.

  У меня, кроме носового платка, ничего нет, даже карманов,— ничуть не испугавшись, ответила Вера.

Как-то в театре Пытина меня с ней познакомила, тогда я одет был в штатское, а сейчас был в военном. Вера, по-видимому, меня не узнала. Жених ее держался тоже спокойно.

 Товарищ    комиссар,    барышню     обыскивать? — спросил доброволец.

Я тихо сказал на ухо Семену о Вере. Семен нахму­рился.

  Не смейте! — звонко крикнула Вера.— Для этого-должна быть женщина!

У жениха тряслись руки, глаза делались сумасшед­шими.

  Погоди, Иван,— сказал я обыскивающему.

  Чего  годить? — кричали в    окно  аткарцы.— Мо­жет, она самая контра и есть.

Братва смеялась, но ни похабщины, ни сальных шу­точек не было. Вера была такая чистая, свежая, юная, язык не поворачивался ни у кого сказать пошлость.

  Что вы делали около батареи?

  Мы шли из леса домой,— твердо ответил офицер..

  А что в лесу делали?

Офицер густо покраснел. Вера лукаво повела глаза­ми.

  Мы гуляли... Мы... жених и невеста,— почти ше­потом ответил офицер. Говорил он правду.

  Черт ее знает,— заговорил Семен,— что за народ пошел. Стреляют пушки, пулеметы, а они в лесах гуля­ют, природой наслаждаются.

  Вы офицер?                                                   

— Да.

  Чин какой?

  Сотник 12-го Оренбургского полка.

  Что же вы здесь, в Саратове, делаете?

  Вот приехал... за ней.

  Нашли время,— буркнул Семен.

  Вас я вынужден задержать,— обратился я к офи­церу,— а вы  (чуть-чуть не назвал: Вера)  можете идти домой.

  Я одна не пойду! — храбро заявила Вера.— Са­жайте обоих.

189

  Правильно, девка! —крикнули в окно аткарцы.— Комиссар, отпускай  обоих!—уже все  кричали.—Куда одна девка пойдет, ночь на дворе!  Обидеть могут!

  Как, Семен?

  Черт его знает.   Говорит  вроде  правду,  но  ведь офицер... Ладно, отпустим, но обяжем распиской явить­ся завтра в исполком...

Счастливых жениха и невесту отпустили. Офицер с чувством поблагодарил. У Веры блестели глаза:

  Спасибо, товарищ комиссар! Мне кажется, я вас где-то видела...                                

  Ладно, идите скорее домой.

  Эй,  жених! — кричали  аткарцы  в    окно.— Аллю­ром три креста дуй, потеряешь невесту!

Над Саратовом опустилась ночь. Мятежников разби­ли. Пришедшие на вокзал красногвардейцы рассказы­вали:                            

  Гнали мы их, гадов, вниз к Волге. Солдаты сразу сдавались,  а вот господа офицеры    дрались яростно... Мы их прижали к воде и... на штыки... Под плоты всех попихали...

В комендантской сидим вдвоем с Семеном. Весь угол комнаты завален оружием, меня беспокоят грана­ты, заряженные взрывателями: достаточно сползти с ручки кольцу, как боек ударит по взрывателю и... весь вокзал полетит к черту! Но заняться уборкой «трофей­ного» оружия не было времени, и я невольно с опаской поглядывал в техмный угол...

Васильева-Южина и Ковылкина на. вокзале уже не было. Ковылкин по приезде эшелона аткарцев в Сара­тов сейчас же отправился в управление дороги. Василь­ев-Южин ушел в исполком, как только прекратилась артиллерийская стрельба. Застряли на вокзале мы с Семеном.                                                                      

  Семен, ты как на вокзал попал?

  Антонов в разведку послал. Мы думали, что вок­зал у белых. Только я пришел на вокзал, и вы подка­тили. А знаешь, командование белых бездарно,— попы­хивая   папиросой,   тихо   говорил   Семен.   Не   занять вокзала — это большая глупость с их стороны. Не заня­ли они и телефонную станцию, и управление дороги... Или сил у    них    не    хватило, или    командующий их ротмистр Викторов дурак... Вообще в царской кавале­рии умных офицеров было очень мало. В    кавалерии

190

служило привилегированное дворянство, класс вырож­дающийся...

Нужно идти в исполком. Сдал пленных мятежников Коху.

Пришел на вокзал военком Соколов. С ним мы и от­правились. Затем вошли на площадь и через сотню ша­гов попали в такую темноту, что друг друга не видели..

Идем по Московской улице к почте. Встречаются порванные электрические провода. На посты натыкаем­ся вплотную.

  Стой! — режущий окрик в темноте и лязг затвора винтовки.

  Свои!   

  Пропуск!                                                

  Москва,— отвечает Соколов.  И  тут  же спраши­вает:

  А отзыв?                    

— Дуля,— неуверенно говорит невидимый постовой.

  Не дуля, а дуло. Нужно, товарищ, службу нести четко,— наставительно говорит Соколов. Постовой мол­чит. Идем дальше, разговаривая о прошедших тяжелых днях. Около почты услышали гулкий   топот   солдатских сапог   по   камням   мостовой.   Слышно  дыхание   многих людей, но людей не видно, и это очень странно.

— Что за часть?! — громко кричит Соколов.

  А кто спрашивает? — басит голос из темноты.

  Военком Соколов.

  Камышинская рота, идем грузиться на вокзал.

  Счастливого пути! — иронически напутствует Со­колов.

  Спасибо! — ревет из тьмы бас, не поняв иронии Соколова.

  Вояки,— говорит,   посмеиваясь,   Соколов.— Это— камышницы. Антонов вызвал помощь у Камышина,    и эта помощь подплыла на пароходе к Саратову с песня­ми, а мятежников кто-то предупредил, они их и обез­оружили, взяли всю роту в плен. Так и просидели весь бой на пароходе эти орлы, а теперь не пароходом, а по­ездом почему-то едут домой...

Ни до, ни после я никогда не видал Саратова в та­кой темноте. Ни единого огонька, ни проблеска жизни: идешь и кажется, что город пустой, ни одной живой души нет.

Дошли до почты. Огромный дом сливается с черно-

191

той ночи и невидим. На углу Ильинской и Советской услышали шаги человека; он шел быстро.

  Стой, кто идет?! По-видимому, человек остановился.

  Вы кто?

  Отвечай,  раз тебя  спрашивают!— сердито крик­нул Соколов.

  Комиссар трампарка, дальше что?

  Алешка, ты? — крикнул я.

  Я! А это кто?

  Зажги спичку.

  У меня зажигалка, идите на свет.     Сошлись.

  Угощайте курить, сколько лет не курил,— шутил Алексей Зорин, старый железнодорожник.

  Куда это ты идешь?

  В трампарк, нужно свет налаживать, нельзя же в такой кромешной тьме по городу ходить, я себе две шишки на лбу набил...

  Правильно,  Алеша,  давай  свету  больше,  освети нашу жизнь,— хлопая по плечу Зорина, говорит Соко­лов.

Крепко жмем руку товарищу и идем дальше.

На углу, около исполкома, снова окрик:               

  Кто идет?! Пропуск!

И вот мы в исполкоме. Первого я увидел Антонова: при свете стеариновых свечей он показался мне очень длинным, борода растрепана, голос охрипший.

  Вот   они! — радостно   закричал   Антонов.   Подбе­жал, крепко обнял и начал тискать.

В нижнем этаже исполкома народу как на базаре: шум, толчея. В слабом освещении свечей лица кажутся зелеными. Перехожу из объятий в объятия.

Сдав документы арестованных, деньги и золото, я со свечой в руке поднялся на второй этаж. В зале заседа­ний стены на улицу не было. На полу кирпичи, из­весть. Странно торчит, тускло поблескивая, большой кусок зеркала, ребром вбитый в стену. Хаос и разру­шение. На третьем этаже — еще хуже.

 

 

28

 

...Небольшая группа молодежи, бывшие «маяковцы», собралась идти ночевать ко мне на квартиру, где рань-

192

ше был «Маяк». Спотыкаясь и громко перекликаясь, мы шли по темным улицам города.

Дома пили чай, рассказывали о своих переживаниях, а потом легли спать, кто где мог.

А утром, веселые и молодые, со смехом и шутками, мы шли по светлым, солнечным улицам города в испол­ком. И весь кошмар прошедших дней казался далеким и нереальным...

В исполкоме уже работали каменщики, штукатуры, электрики, телефонисты, заделывая разрушенное зда­ние.

Мне позвонили с почты, пробили немедленно прийти. Почтовики меня встретили шумно. Комендант почты и телеграфа Ваня Маркелов, бывший молотобоец, расска­зывал о своем пленении. На почте было человек десять-двенадцать красногвардейцев охраны. Когда белые во­рвались на почту, служащие стали помогать мятежни­кам вылавливать большевиков.

  ...Я было нырнул в ларь, но меня выдали! — рас­сказывал  Маркелов.  Большие черные глаза его  были подведены синяками.

  Вот,   смотри! — кричал   возбужденно   Маркелов, выстроив в коридоре всю свою гвардию.

Я смотрел и удивлялся: у всех двенадцати человек под глазами были фиолетовые отеки, у кого больше, у кого меньше.                                                                     

  Не понимаю,— сказал я.

  И не поймешь! — гневно говорит Маркелов.— До такой подлости может додуматься только извращенный белый офицер.

  Рассказывай.         

  Когда белые нас взяли в плен, их офицер Кова­лев остался комендантом    почты. Он нашел    печать    в столе.  Резинку с печати с    изображением    советского герба он срезал ножом и приказал мне съесть. Я съел... Тогда  он, пьяный, лежа на топчане,  подзывал нас по очереди и бил по глазам этой деревяшкой. Подзывая, издевался: «Ты советский человек? Получай печать!» И с размаху бил деревяшкой в глаз. Он хотел нам всем выбить  глаза,  а  потом  расстрелять,  но  был  слишком пьян и бил деревяшкой, не попадая в центр глаза... А вокруг офицерика стояла орда и хохотала... Подозвал и меня. Руки у нас всех связаны проводами... Как даст деревяшкой, у меня искры из глаз посыпались, потом

193

как даст во второй, сразу муть в голове, а он еще но-гой в живот как даст...

Вечером меня снова вызвали на почту. Радостным голосом в телефонную трубку кричал Маркелов:

  Поймали гада! Поймали!                      

  Кого поймали?

  Беляка,   Ковалева,    офицера! — кричал    Марке­лов.— Иди скорей, как бы ребята с ним не расправи­лись, он у меня в кабинете заперт!        

На почте Маркелов рассказал:

  Душа моя чуяла, что он здесь, в Саратове, скры­вается, бежать-то ему некуда было... Иду я по буль­вару, смотрю — ходит с барышней студентик один, на­рядный, ну чистый Ковалев! Я раз мимо прошел, два: «Он и не он». Тот был в офицерской форме, красноро­жий, весь в ремнях, в погонах, с шашкой. А этот ходит чистенький,  беленький.  Подошел  я  к    нему вплотную голос послушать, и как услышал — он! Двое ребят со мной были. «Ну-ка, — говорю, — господин студент, пой­дем на минуточку». Он как глянул на наши глаза, как рванется; нет, говорю, не уйдешь, и приволок сюда, а он, гад, не сознается, говорит, что мы ошиблись. Иди-ка поговори с ним.

Я пошел в кабинет. У двери стоял с подбитыми гла­зами красноармеец с винтовкой и, скаля зубы, сказал:

  Поймали зверя, здесь сидит.

В кабинете на стуле сидел в белом кителе черново­лосый, пригожий студент. Я сел за стол, позвал к столу студента. Он был очень спокоен.

  Скажите, чем я обязан  аресту    и    пребыванию здесь? — спросил студент.

  Ваши документы.           

  У меня их отобрали при обыске. И... заявляю, что обыскивали меня не очень... ласково.

Маркелов подал мне пачку документов студента Ко­валева: студенческий билет, профсоюзный, кооператив­ную книжку, билет драмкружковца и пр. Везде фигу­рировала фамилия «Ковалев».

  А под какой фамилией вы были комендантом на почте с белыми?

  Я? — удивился Ковалев.— Здесь какое-то роковое недоразумение. Мое алиби, что я не выходил несколь­ко дней из дому. Это могут подтвердить мои соседи, я болел гриппом.

194

  Врешь! — засипел Маркелов.

  Уйди, Иван, мы  поговорим один на один,— ска­зал я Маркелову.

Два часа я говорил с Ковалевым; он вертелся, как угорь, но не сознавался.

Десятки раз Маркелов заглядывал в дверь и нако­нец притащил шинель и военную фуражку, велел одеть­ся Ковалеву, а когда Ковалев, одетый по-военному, сто­ял среди комнаты, Маркелов ввел своих ребят.

  Он, офицер! — закричали дружно красногвардей­цы. Но и после этой демонстрации Ковалев отпирался, и только тогда, когда я назвал его трусом, порочащим звание офицера, Ковалев сдался. Он сказал:

  Когда спор среди русских о судьбах России стал разрешаться не только словами, но и оружием, взял и я оружие...

Я неумело писал протокол дознания, а Ковалев раз­вивал философскую мысль о гибели большевиков обяза­тельно через два-три месяца и обещал мне, что если я тогда ему попадусь в руки, то он ограничится поркой, а расстреливать не будет.

Распорядился отправить Ковалева в исполком.

Маркелов заявил, что ребята требуют расстрелять Ковалева здесь же, на почте, и расстреляют они сами.

  Это    самоуправство,— сказал я.— Мы не банди­ты и не белые офицеры. Без суда мы    не наказываем преступника.

Я, Маркелов и еще один красногвардеец повели Ко­валева в исполком. Дорогой я спросил Ковалева:

  Зачем это вы били красногвардейцев деревяшкой от печати по глазам?

  Был немножко радостно-пьян и возбужден побе­дой, и благодаря моей, так сказать, забаве они остались живы. Викторов приказал всех большевиков расстрели­вать... а я, видите, гуманничал...

  А не похоже ли это на садизм? Безопасный враг со связанными руками.

  Это была  моя  роковая ошибка,— тяжело вздох­нув, сказал Козалев.

В исполкоме мне сказали, что меня спрашивал не­сколько раз какой-то высокий военный, приходил он и с барышней, и один. Я догадался, что это сдержал свое слово Верин жених.

Некоторые товарищи ворчали на меня за стрельбу

195

из пушек по мятежникам. По городу обыватели болта­ли, что шальными снарядами побито много невинных людей. Все это неверно. Не по цели ударили только два снаряда. Один упал рядом с городской больницей — не­долет. Другой пробил крышу в моей резиденции почто-во-телеграфного округа. Жертв, конечно случайно, не было. Но если бы даже и были жертвы, то лес рубят — щепки летят, а мы не лес рубили, а защищали Совет­скую власть.

Много позже мне рассказывали, что утром на рас­свете руководитель мятежа ротмистр Викторов с двумя своими соратниками захватил в затоне быстроходный баркас и бежал вверх по Волге в Самару, к учредиловцам.

 

29

 

Хоронили павших в бою товарищей. В солнечный день везли их в красных гробах на пушечных лафетах. Торжественно и печально пели медные трубы музыкан­тов, черные лошади тихо везли пушки по камням мосто­вой; мертвые в гробах покачивались. Полещук лежал в гробу с открытыми глазами и, казалось, скорбно смот­рел в голубое небо. Приспущены красные флаги, зна­мена. Ощетинившись штыками,-- шагала Красная гвар­дия. На сердце боль, и думалось: «Сколько еще ляжет нас в землю, строителей власти трудящихся...»

Теперь на Театральной площади в братской могиле лежат: Алексеев, Циркин, Полещук, отдавшие свои жизни на заре коммунизма.  

 

30

 Встретил в исполкоме Ковылкина. Похожий обли­ком на графа, только цветом рыжий, Ковылкин говорил мне, пожимая руку:

— Ты, брат, совсем отбился от железнодорожников, заделался почтовым чиновником и в ус не дуешь. Совет комиссаров управления РУжд постановил отозвать те­бя работать на дороге.

И вот я работаю на РУжд. Помещение в три комна­ты на третьем этаже управления дорогой. Я комиссар охраны (название «начальник» отменено) Рязано-Уральской железной    дороги.   Условно,    телеграфно — УЭН.

196

  На дороге творятся безобразия,—говорил строго Ковылкин, сидя у себя в кабинете за большим дубовым столом.—Пожары,   воровство,    грабежи,    хулиганство. УЭНом  работал  до сих  пор  какой-то  Петька  Кузнец. Кажется, он из Аткарского депо. Петька этот,— говорил Ковылкин,— человек примитивный, сугубо малограмот­ный, политический невежда. Кругозор у него на одну станцию, можешь его оставить у себя агентом, он лю­бит ловить мелких воришек, этим делом  и сам зани­мается... Это УЭН-то! — усмехнулся Ковылкин.— А что­бы ты был у нас под рукой, жить будешь, где мы, все комиссары, живем, у вокзала.

Прощаясь со мной, Ковылкин говорил:

  Ну, смотри. На тебя возлагаем большое дело — охрану всей дороги...

Петька Кузнец встретил меня добродушно:

  Конешно,  какой я УЭН, человек я малограмот­ный, ну, раз послали, надо работать до поры до вре­мени.

С треском отворилась дверь, и в кабинет вошел рос­лый красногвардеец, тащил за ворот сопротивляющего­ся молодого парня. УЭН вскочил со стула и, блестя глазами, крикнул:

  Пымал?! Где? Наконец-то попался, стервец! — И, обращаясь ко мне,    пояснил:—Главный вор    на вокза­ле, по десять-пятнадцать человек в день облапошивает, завалили нас граждане жалобами... У жены самого Ко-вылкина кошелек вытащил... Ну, теперь, стервец, я с тебя шкуру спущу! — УЭН    размахивал    перед    носом «стервеца» плетью.

А «стервец» — мальчишка лет семнадцати, с лицом хорька — испуганно пятился от мощной фигуры началь­ника с плетью; тихонько и притворно выл, глаза его бе­гали по всему кабинету.

Я перебирал на столе УЭНа телеграммы, пришед­шие за ночь. В телеграммах сообщалось о пожарах, крушениях, грабежах товарных вагонов... Контррево­люция работала вовсю!

Петька Кузнец теребил жулика:      

  Сознавайся, стервец!                    Жулик притворно плакал.

  Посадить его на  пулемет! — рявкнул  кузнец. Воришку подхватили  под руки и    стали сажать на

пулемет, тут же стоявший у двери.

197

  Дяденька! Во всем признаюсь! — притворно-испу­ганно орал воришка.

Я предложил прекратить «допрос», и мальчишку уве­ли вниз. Закуривая, Петька Кузнец, радостно посмеи­ваясь, говорил:

  Это у  меня  последнее средствие — пулемет.  Ко-нешно, военного не напугаешь, ежели ты его верхом на пулемет посадишь, зато невоенные и бабы страсть боят­ся, когда крикнешь:    «Сажай на    пулемет!» Сразу во всем сознаются...

Петька был прост и наивен, как ребенок.

  Ну, заворачивай, а я к себе в Аткарск поеду, в уголовку  работать  пойду,  страсть    люблю  воров    ло­вить...— говорил он на прощание, крепко пожимая мне руку.

Началась моя работа в качестве УЭНа на РУжд. Достал карту дороги, рассматриваю ее. Дорога огром­ная: Саратов — Москва, Москва — Смоленск, Москва — Саратов — Астрахань, Москва — Саратов — Уральск.

На каждой станции работают железнодорожники-красногвардейцы... И где гарантия, что на больших станциях во главе отрядов не стоят наивные Петьки-кузнецы?

Организую уголовный, розыск, пожарную охрану. Срочно сформировал боевые отряды красногвардейцев. Эти отряды в любую минуту могут быть брошены на любую станцию. Отряды хорошо вооружены и посто­янно живут в вагонах-летучках.

Назначил начальников отделений: снабжения — Се­регина, бывшего прапорщика, коммуниста; летучих от­рядов — Дм. Расторгуева, беспартийного, но боевого и старательного парня; уголовным отделом стал завора­чивать Гриша Закис —латыш, студент Саратовского университета, беспартийный. Плушин заведовал пожар­ной охраной дороги еще до моего назначения.

Э!.. Этот негодяй старый! Это мой бывший началь­ник флотилии.                                                 

  Позвать ко мне Плушина!

Плушин робко сидит на краешке стула и гнусит о трудностях работы, о недисциплинированности подчи­ненных.

  Пожары на дороге все увеличиваются. Какие вы меры принимаете? Что вы. делаете, чтобы не было по­жаров?— спрашиваю я Плушина.

198

Плушин  явно ничего  не делает — или  сознательно или от неумения, да и не специалист он в этом деле.

  Как вы попали на этот пост пожарника? — спра­шиваю я Плушина.— Ведь вы инженер,  морской офи­цер в    прошлом? Вы    бывший    начальник    флотилии РУжд?                                         

  Да.

  Так как же в пожарники попали?

  Судьба,— уныло  улыбается    Плушин.— Из  фло-. тилии пришлось уйти...

   Почему?                   

 Рабочие не пожелали меня...

  Так, не пожелали. А меня не помните? Я на ле­доколе плавал и... тоже вас не пожелал, и вы меня от­правили  на  фронт защищать вашего царя-батюшку.

  Нет, не помню,— говорит Плушин.    Он      теперь жалкий до гадливости. Мне стыдно и   противно   гово­рить с ним о прошлом.

  Вот что...— говорю я сердито.— Если не прекра­тятся на дороге пожары, я  буду виновником считать вас, а так как теперь время суровое, вы легко можете попасть под суд...

Лицо Плушина серое, голова опущена на грудь.

  Или работайте как следует, или откажитесь, если не умеете. Нам чиновники теперь не    нужны. До. сви­данья.                                                                              

Плушин ушел.

На другой день с докладом явился высокий человек с седой бородой, Засильев, заместитель Плушина, быв­ший помощник брандмейстера города, которого тоже «не пожелали» пожарники, и Плушин его подобрал.

Засильев ошарашил меня новостью: этой ночью умер от разрыва сердца Плушин.

  Как прикажете хоронить? — спросил  Засильев.

  Никак,— ответил я,— семья похоронит. Ни орке­стра, ни красных знамен ваш начальник не заслужил.

В середине лета на одной из станций забурлила контрреволюция, во главе мятежа стояла охрана до­роги. Вызвал Расторгуева и дал распоряжение мятеж немедленно ликвидировать, виновников привезти в Са­ратов. Разработал план, как лучше захватить мятеж­ников.

Расторгуев план «перевыполнил». Он привез в Сара­тов три вагона разоруженных повстанцев.

199

  Я их ночью «накрыл» спящими, как кур, всех пе­ревязал,— самодовольно говорил    Расторгуев.— Ни од­ного выстрела не сделал и сто двадцать человек при­вез в Саратов. Один какой-то    белоофицер    успел за­стрелиться.

На путях под охраной стоят три красных товарных вагона. Я приказал открыть дверь. Из душного вагона понеслись вопли:

  Товарищ комиссар! За што страдаем?! Офицеры бузили, а мы отвечай! Воды дайте, воды! Подыхаем без воды! Расстреляйте, а воды дайте!!!

Приказал выйти всем из вагонов. Принесли воды, на­поили, потом повели за линию, к горам. Когда пришли на место, всех поставил в строй.

  Все бывшие военные отходи вправо!—скомандо­вал я.— Остальные на месте!    

На месте осталось не более полутора десятков че­ловек.

  Офицеры и унтер-офицеры три шага вперед, ос­тальные на месте! — снова подал я команду.

Команду выполнили не сразу. Выходили одиночки, топтались на месте, колебались.

  Послужные списки на всех у меня есть! Кто попы­тается обмануть — без  суда к стенке.  Выходи  быстро!

Тридцать два человека вышли вперед. Я ужаснулся: на сто двадцать человек — тридцать офицеров и унтер-офицеров.

  Офицеры, три шага вперед, остальные на месте!

Вышло двенадцать человек бывших офицеров. При­казал Расторгуеву переписать офицеров и унтер-офи­церов и привести в комендантскую. Остальных накор­мить и поскорее посадить в вагоны. Усиленный конвой снять.

Весь день и до трех часов ночи вел допрос. Девять офицеров, одного фельдфебеля, пять унтер-офицеров от­правил в военный трибунал. Это были дворяне, кулаки, эсеры — ярые контрреволюционеры, противники Совет­ской  власти,  до  истерики   ненавидевшие  большевиков.

Митя Расторгуев ликовал. Он знал, что теперь ему доверяют.

Зато в другой раз по моему приказу Расторгуев опоздал на полсуток прибыть с отрядом к месту про­исшествия, и я в приказе назвал его отряд не летучим, а ползучим.

200

Вспомнил это мне Митя через тридцать лет, будучи уже начальником охраны дороги, но только Северной. Работать приходилось так много, что не хватало фи­зических сил. На огромной дороге было много воору­женных людей, но проверить их было очень трудно. Ведь не было ни паспортов, ни трудовых книжек, ника­ких документов, правдиво удостоверяющих личность. Каждый поступающий в охрану дороги как хотел, так и называл себя. И проникало много уголовников и— хуже того — контрреволюционеров.

Начальник охраны станции Козлов, бывший пра­порщик, конопатенький человечек, поехал в Москву в от­дельном вагоне за деньгами для всего отряда. Деньги получил, украсил весь свой вагон цветами на несколь­ко тысяч, привел любовницу в вагон, нюхал с ней кокаин и пил спирт. Длилось это ровно неделю. А когда деньги все были растрачены и любовница ушла, офи­церик застрелился, а я получил от него посмертную телеграмму: «Ухожу в бессрочный отпуск».

В одном из батальонов оказался подполковник Ко­новалов, мой бывший начальник батальона 18-го Сибир­ского стрелкового полка. Ярый монархист и мордобой.

На станции Москва работал начальником угрозыска какой-то проходимец из подпольных адвокатов Замаров; он оказался грабителем, и его расстреляли.

На беду мою, сведения о своих подчиненных я полу­чал, когда уже преступления были сделаны и преступ­ники пойманы. А сколько их оставалось непойманных?!

Не будь большой прослойки рабочих и коммунистов в этих отрядах, время от времени вылавливающих вся­кую гниль и сволочь, железная дорога неминуемо остановилась бы.

Формы у нас никакой не было, и всякий жулик вы­давал себя за красногвардейца-железнодорожника. При­шлось украсить фуражку значком — топор и якорь.

Будучи в Москве, встретил Агеева, ехал он из Якут­ска, куда посылал его ЦК партии. Желтый, с хриплым голосом, Андрей приехал умирать. Съел его туберкулез.

На юге дороги, где контрреволюционное донское ка­зачество грабило и разоряло станции, курсировали бро-нелетучки. Управлял ими лихой Николай Тюрин, сара-- товский железнодорожный телеграфист.

Мы часто с ним виделись. Маленький, худенький, он страстно кричал:

201

— Дай мне вволю пулеметов, патронов и людей, весь Дон расшибу!

Понемногу, постепенно работа по охране дороги на­лаживалась, но натиск контрреволюции был сильный, и борьба с ней была тяжелая. По распоряжению военно­го командования, помимо охраны дороги, подчиненной непосредственно комиссару, организовалась оборона дорог Южного фронта, с подчинением военному коман­дованию.

Меня назначили в штаб обороны дорог Южфронта. Штаб стоял в Козлове.

Ковылкин никак не хотел меня отпускать, но ничего поделать не мог против высшей военной власти. Прости лись мы с ним тепло, и, кажется, навсегда.

Охрана дороги охраняла пути и станции в пределах железнодорожного отчуждения. Оборона дорог оборо­няла на тридцать верст вглубь в каждую сторону от ли­нии дороги, штаб обороны подчинялся непосредственно штабу командующего Южным фронтом.                         

Штаб обороны дорог Южного фронта помещался в спальных пульмановских салон-вагонах. Чистота и рос­кошь вагонов ослепляла. Вся огромная станция Коз­лов ' была забита такими составами-учреждениями. Сотни вагонов занимали разные военные и железнодо­рожные учреждения, загромождая пути и отнимая у разваливающихся железных дорог последние ва­гоны.

Начальник обороны дорог Южфронта оказался мой знакомый, работавший у меня в охране РУжд, бывший прапорщик Серегин.

Раньше веселый и общительный, теперь облеченный высокой властью, он держал себя важно, был неразго­ворчив и строг. Меня он назначил инспектором особых поручений обороны дорог Южфронта.

Напечатали и выдали мне пространный мандат, где предлагалось «всем лицам и учреждениям оказывать всякое содействие» и говорилось, что «виновные в не­исполнении сего...» и т. д. Я имел право ехать на само­лете, поезде, пароходе, отдельном паровозе, на любом виде транспорта, имел право требовать целые поезда или несколько поездов. Имел право формировать роты, эскадроны и полки в бой на врагов Советской власти.

1 Теперь Мичуринск.

202

Такой всеобъемлющий мандат мне был выдан «по личному распоряжению Наркомвоенмора».

Практически использовать такой широкий мандат было очень трудно, ибо четырехлетняя война, саботаж и разруха превращали транспорт в жалкие остатки то­го, что было.

Поселили меня жить в роскошном купе. Поразил состав штаба. Все сорок человек штабистов — бывшие офицеры царской армии, от прапорщика до капитана включительно. Только заведующий хозяйством, бывший музыкант, в шутку прозванный Капельдудкиным, еврей-москвич, не был офицером в этой толпе бывших «бла­городий».

Я не хочу огульно обвинять всех бывших офицеров царской армии в контрреволюции. Было среди них не­мало и сторонников Советской власти. Но эти офицеры, как правило, были выходцами из бедноты.

Например, Серегин — начальник обороны. Он ком­мунист, сын севастопольского служащего. Сергеев, по­ручик, из бедных мещан, окончил пять классов гимна­зии и по бедности за невзнос был исключен и пошел в юнкерское училище, которое окончил в 1913 году и был произведен в подпоручики. Этот служил честно. В 1925 или в 1926 году я его встретил в военных лагерях командиром полка.

Катин Николай, железнодорожный техник-путеец, прапорщик, был взят белыми в плен, приговорен к рас­стрелу. Голых пленных поставили на берегу обрыви стого берега на расстрел. Катин, не дожидаясь коман­ды «пли!»; бросился в воду и поплыл. В него стреляли, но не попали. Голый, весь в синяках, он ночью забрался на чердак к железнодорожнику, у которого и прожил десять дней, пока белых не выбила Красная Армия из этого городка, и Катин остался жив. Впоследствии он командовал полком НКВД, который стоял в Москве. Видел я его в 1927 году. Он мне и рассказал об этом.

Но были и враги.

Заместитель начальника оперативного отдела Погорелов, выдававший себя за коммуниста, перешел к бе­лым. При обыске у него белые нашли замусоленную карточку РКП (б). И как ни клялся Погорелов, как ни доказывал, что он сын тамбовского помещика, дворя­нин,    поручик,  монархист, что в    партию он вошел с

203

контрреволюционной целью,—не помогло.    Белые    его расстреляли. Собаке —собачья смерть!

Были и равнодушные, вроде начальника строевого отдела Никифорова, картежника и выпивохи. Никифо­ров хвалился, что в карты он проиграл два своих имения, как раз накануне революции, и, смеясь, гово­рил:                                                          

  Я вовремя стал пролетарием!

Были среди этих офицеров и кокаинисты, пьяницы и даже один очень глупый масон.

Ох, как тошно было жить среди них, слушать их, есть с ними за одним столом, общаться с ними.

Спасался я у писарей. В конце нашего эшелона бы­ло два жестких вагона для писарей. С ними я проводил длинные зимние вечера, читая вслух революционную литературу.

Однажды получил я назначение обревизовать полк, стоящий в селе Отрадное. Через Ртищево приехал в Ба­лашов. До станции Ильмень пассажирские поезда не ходили, это уже была фронтовая полоса. Кое-как устро­ился я в бронелетучку, курсирующую Балашов — Иль­мень.

Бронелетучка состояла из четырех вагонов и плат­формы. Стены вагонов покрыты толстым железом: два шестидюймовых орудия и несколько пулеметов. Внутри вагонов по стенам тянулись мешки с песком. В вагонах темно, мрачно и сыро. В военной команде бронелетучки было несколько женщин.

Командир летучки — старый фронтовой солдат из крестьян, с рыжими колючими усами — пригласил меня к себе в купе. Там было жарко. Чугунная печь накали­лась докрасна. Командир угощал мясным супом; его «милая» или жена молча нарезала на газету черный хлеб, подала ложку и ушла.

  Пулеметчица,— смущаясь, сказал командир,— по­шла на дежурство.

Идет поезд, стучат колеса, я смотрю на коптилку в купе и слушаю жалобы командира летучки. Жалобы обычные: нехватка снарядов, обмундирования. Перейдя к жалобам на начальство, командир сказал:

  Вот теперь едет проверять нас бывший полковник (назвал мою фамилию). Насажали кругом    офицеров, они и продают республику... Я, конешно, не против офи­церов,  скажем,  вот таких  молодых,  как  вы.  Вы ведь

204                            

бывший прапорщик, а вот уж полковников-то нам бы не надо... Изменники все!

Я сказал, что привлекает офицеров в Красную Ар­мию нарком.

  Нарком-то нарком, а и нам, мужикам да рабо­чим, нужно иметь свой глаз. Ему там с высоты-то не очень видно, что делается   у   нас внизу,   нам-то   вид­нее...

О командире полка Большове, матросе Балтийского флота, полк которого я еду ревизовать, командир ска­зал:

  Большущего ума  и храбрости человек.  Вот вам и не офицер, а как белых лупит, в особенности казачишек, во!

Командир поднял кверху большой палец.

Прощаясь с командиром на станции Ильмень, я по­казал ему свой мандат. Шевеля губами, он читал. Про­читав мою фамилию, крякнул:

  А болтали, что полковник! Это вы    и есть    ин­спектор?

  Да, это я. И никогда офицером не был. Не только полковником, а и прапорщиком, как ты признал    меня. Не меткий у тебя, командир, глаз. Я рабочий, а «чин» у меня в прошлом — рядовой 18-го Сибирского стрелко­вого полка. Понятно?

  Ну? — виновато  улыбаясь,  пожимал    мне    руку командир бронелетучки.— Вид-то у тебя уж очень офи­церский, подтянутость...

  А по-твоему, красный командир   должен ходить растеряхой, как ты, без пояса, и сажать в бронелетучку, не проверяя документов?

  Виноват, товарищ инспектор.

  То-то, виноват... Сам говорил, что нанизу   виднее, а выходит—не очень... Шмелев твоя фамилия?

  Шмелев,— уныло ответил командир.

Шмелев был лихой вояка, бил белых и дорогу охра­нял хорошо.

Я простился и вышел из вагона.

Штаб полка Большова помещался в каменном купе­ческом доме в крупном селе Отрадное, недалеко от станции.

Командир полка матрос Большов внимательно стоя читал мой мандат. Я разглядывал Большова. Фамилия оправдывала его рост. Широкоплечий, могучий, с энер-

205

гичным лицом, он со своим полком, наполовину состо­явшим из моряков, немало совершил военных подви­гов— громил белых беспощадно. Говорили, что Вран­гель, наступавший на Царицын, псчатио объявил вы­дать премию в десять тысяч рублей золотом за голову командира полка матроса Большова.

Все должности в полку у Большова были выборные. Батальонные и  ротные командиры  были  из  матросов.

Прочитав мандат, Большов усмехнулся:

  Словом, к нам приехал ревизор! С чего начнем? С денег, с фронта или с обмундирования?

  Все посмотрим, товарищ Большов, что   вы пока­жете,— в тон Большову ответил я. Большов мне понра­вился.                                           

  Так как уже скоро будет ночь, то я предлагаю вам начать осмотр с бани,— сказал серьезно Большов.

  То есть?                                      

  То есть не хотите ли помыться с дороги? Кстати, посмотрите и нашу «гарнизонную» баню. И будет при­ятное с полезным.

  Согласен. Идемте.

  Карпий! — негромко крикнул Большов, но голос его прогремел майским громом.

Явился тщедушный, конопатый красноармеец.

  Собери-ка бельишко мне, в баню пойду. Ты пой­дешь?                  

  Пойду.

  Ну и хорошо. Шпарь в баню да веник прихвати, и мы туда с товарищем инспектором скоро пришварту­емся.

После бани сидели в большой теплой комнате, пили чай, разговаривали. Я рассказал Большову, что, проез­жая со станции в село, нигде не видел фронтовой гра­ницы, не видел ни солдат, ни застав, а видел только огромные обозы, курсирующие к казакам и обратно без всякой помехи. Мне, как бывшему фронтовику, та­кая «широкая» война непонятна и кажется опасной. Большов успокоил меня.

  Ну какие тут казаки! Миронов их угнал на две­сти верст вглубь, а заставы    я    выставляю    на ночь. Ночью у меня птица не пролетит...

Поздно ночью мы ходили по окраинам села, выхо­дили на дорогу, проверяли заставы, караулы. Все было в порядке. Придя домой, пошли в конюшню.   Большов

206

показал мне полковых лошадей, одного рыжего дончака назначил в мое пользование.

— Лошадь отличная, идет, как миноносец, покатае­тесь на ней! — гудел Большов.

Я погладил «мою» лошадь, дал ей случайно заваляв­шуюся в кармане корку хлеба. Конюшня была в образ­цовом порядке.

Легли спать поздно. По фронтовой привычке, разде­ваясь, я клал свою одежду, обувь и оружие так, что в случае тревоги мог бы одеться молниеносно.

Приятно после дороги, мороза и бани уснуть в теп­лой комнате на мягкой купеческой кровати.

Проснулся внезапно от грохота выстрелов, крика на улице, перезвона разбиваемых стекол в соседней ком­нате.

Быстро в темноте одевшись, с револьвером в руках я выскочил во двор. В селе трещали выстрелы, грохнули два взрыва гранат, мимо нашего двора бежали люди и что-то кричали. Я бросился к конюшне. Дневальный, седлая трясущимися  руками лошадь, крикнул мне:

  Казаки напали на село, наши отступают к стан­ции!

  Где Большов? — спросил я.

  Сейчас выскочил  на    лошади  на  улицу! — Дне­вальный прыгнул в седло и птицей вылетел за ворота.

Не найдя седла, я схватил «свою» лошадь, влез на нее и без седла выехал из ворот на улицу. По улице бежали вооруженные красноармейцы, кричали. На углу при повороте в другую улицу кто-то выстрелил около головы моей лошади, лошадь шарахнулась, и я полетел с нее головой в сугроб. Лошадь убежала.

Выбравшись из сугроба, бежал в толпе отступающих красноармейцев, спрашивал:

  Товарищи, что случилось?! Куда бежим?!

  Казаки ворвались с тыла!  Бежим на    станцию, там наш бронепоезд стоит! — вразнобой отвечали    мне.

Когда выбежали из села в поле, уже светало. Все поле было усыпано вооруженными людьми. По полю носился на лошади Большов и, размахивая плетью, гре­мел:

  Стой! Стой, сукины сыны! Куда! Остановись, за­стрелю!

Налетел на меня с искаженным злобой лицом, крик­нул:           

207

  Инспектор, черт твоей    матери, не беги, помогай останавливать братву! Провокация!!

Я стал хватать бегущих и орать на них, как Большов:

  Стой! Провокация! Никого в селе нет! Порядок навели только на станции. Около Большова вертелся вестовой его Карпий.

  Карпий, в бронепоезд! Залп по селу! — кричал Большов.

Бухнули два тяжелых орудия. В селе поднялись два столба черной земли.

  Вперед,  братишки! — командовал  Большов. Двинулись организованно в село.

  Инспектор,   возьми   команду   над  шестой   ротой: командира нет! — предложил мне Большов.

  Есть! — крикнул я.— Вперед, шестая! В    цепь!— отдал я команду.

Смешанная рота красноармейцев с матросами четко выполнила команду.

  Не ложись! — кричал я, размахивая браунингом, идя впереди цепи.

Подходя к селу, я ждал затаившихся врагов, собачьего лая пулеметов с крыш и заборов. Сжималось и трепетало сердце. Увидев, что соседние роты залегли, и я положил свою в снег. Выстрелов не было, и каким-то шестым чувством я понял, что на моем участке врага нет. Вскочив со снега, я крикнул:

  Встать! Бегом за мной, в атаку!.. Ура-а!

  Ура-а-а-а! — подхватила рота. Со штыками наперевес мы подбегали к селу.

Нашу атаку подхватили две соседние роты и также с криком «ура» бежали к селу.

Вот и первые дома села, сейчас будет страшный залп винтовок, и дрогнет моя рота, а меня, наверное, убьют, и опять где-то подсознательно: «ничего не будет».

  Ура-а! Ура-а! Ура-а!!

Ворвались на окраину села, остановились, счастливо переводя дух. Большов приказал Карпию лететь на. станцию на его лошади и приказать не стрелять бронепоезду. Карпий чертом вскочил на лошадь, крутнул ее под прямым углом и моментально скрылся.

Наступая тремя колоннами, вошли в село. Моя рота вышла на плошадь, где стояли четыре трехдюймовых орудия. Орудия оказались на месте и не попорчены. На

208


окраине села горели два дома. Их быстро затушили. Около штаба лежали шесть красноармейцев, порубленных казаками, и один здоровый казак с простреленным виском.

Прошли все село — врагов не было. Выслали конную разведку в поле.

В штабе выяснилось, что на рассвете в село ворвались две сотни казаков. С криками и стрельбой они поскакали по улицам, рубя встречных и бегущих красноармейцев. Казаки ночевали в хуторе в четырех километрах от села; штаб их ночевал у старухи шинкарки. В селе казаки выпустили арестованных кулаков, разграбили кооператив, пытались разграбить полковой склад, но не успели. Помещение штаба полка отделалось выбитыми стеклами.

Самое горькое было то, что казаки уничтожили заставу матросов: ночью без выстрела они захватили заставу и порубили всех на месте, вот почему и ворвались они в село.

Большов сидел за столом мрачный, но спокойный, больше слушал, чем говорил. Говорили возбужденные ротные командиры, каждый подробно рассказывал, где он ночью был, что делал и как реагировал на внезапный казачий налет.

  Снять к чертовой матери бескозырки! — крикнул вдруг Большов. — Эта «краса и гордость» флота в степи, да еще зимой, не только не нужна, но и вредна! Где были остальные люди в    заставе?! В село    ушли уши греть, а товарищей бросили, и... что получилось? Позор! Всех  больше виноват я,  в гальюнщики  Меня  надо за это! Распустил я вас, братки, через меру. Так, инспектор, и пиши про меня свой доклад,— обратился ко мне Большов.— Мы не бойцы стали, а задрипанные шляпы, на пуховых постелях с бабами спим, а про войну забыли!! Чуть потеплеет, всех к чертовой матери выведу из села! А ротного командира шестой роты своим судом будем судить, где он во время боя был?    Пьяный под кроватью у своей шмары прятался?! Карпий! Зови писаря! А вам, дорогие товарищи    командиры,    сейчас же составить списки своих людей и получить красноармейское обмундирование. Понятно?  Вы  первые оденетесь. Все! Уходите!

  Как же, товарищ  Большов,  вы  вчера  говорили, что Миронов угнал казаков на двести верст вглубь, а

209


они здесь, рядом, и чуть не захватили в плен командира полка и чуть не разгромили полк? —спросил я.

Большов поморщился:

— Командира полка они не захватили, полк не разгромили, к станции не прорвались и даже инспектору урона не нанесли, но все же мы прошляпили...— Большов крепко выругался и продолжал:—От нашего села в двух-трех верстах хутор есть, живет там ведьма одна, прозывается Селиванихой. Эта ведьма держит шинок и вообще темный человек. Несомненно, держит связь с казаками; она-то и помогла им прорваться к нам и наделать шуму... Карпий! Скажи, чтобы привели старуху! — крикнул Большов.

Вскоре коренастый красноармеец привел древнюю старушонку, закутанную до глаз во всякое рванье. Войдя в комнату, старуха поклонилась и стала глазами искать икону. Не найдя, начала креститься в угол на восток прямо на Большова.

  Ты чего, бабушка, на меня молишься-то? Чай, я не бог,— усмехнулся Большов.

  Конешно, не бог, батюшка, — громким, молодым голосом запела старуха,— а пытаешься им быть... Икону-то выбросил, а сам заместо ее в угол забрался...

  Значит, выходит, бог я?

  Нет, батюшка, не бог ты, а    анчихрист,— четко выговорила старуха.

  Ас антихристом ты борешься,    так? И    поэтому казаков прятала у себя на хуторе и в разведку к нам ходила, так?

Старуха молчала.                                                    

  Ну, говори чего же ты молчишь?!

  А чего мне, батюшка, говорить-то, я слушаю.

  Я спрашиваю: казаки часто у тебя на хуторе бывали?

  А иде ж мне, батюшка, понять, кто казаки, а кто не казаки. Все вы русские и все военные, а чего спорите промеж себя —не понять мне...— Шустрая старушонка говорила умно, хитро и, как казалось мне, с издевкой.

  Были у тебя ночью казаки?

— Приезжали с вечера какие-то мужики в тулупах, чаи пили, а потом уехали, а к утру конные подошли...

  Казаки,— подсказал Большов.

Не ведаю, касатик, слепая я... конные, кто они, не ведаю.—Старуха утерла рот рукой; желтые глазки

210                                                                                     


ее шмыгали по комнате, не встречаясь с нашим взглядом.

  Ты, чертова кочерыжка, не вертись, а то прикажу плетями  отстегать,  по-другому    запоешь,—угрожающе сказал Большой.

  Што ты, батюшка, чай, я тебе мать, а то и бабка, можно ли такие слова говорить мне...

  А тебе можно было помогать, чтобы твоих сынов и внуков разбойники-казаки порубили? Как будешь отвечать перед своим богом-то за убийства, а?

  Невинна я, касатики, невинна, напрасный на меня поклеп. Какая я воительница? Мне в гроб пора, господи...— Старуха заморгала мокрыми глазами, крестилась на Большова.

  Вот я и думаю помочь тебе лечь в гроб-то: расстрелять тебя  к чертовой  матери!!—Большов  сверлил глазами хитрую старушонку.

  Родимые! За што? Невинна я! — заголосила старуха, падая на колени.

  Уведи ее! — приказал Большов конвоиру.        Старуха, спотыкаясь, ушла.

  Старуха вредная, притон у нее на хуторе, она богачка бывшая, два сына — офицеры... Пиши приказание комбату  Филову,— приказал   Большов   писарю.— Хутор этот Севастьянов,    гнездо    контрреволюции,    разорить, доски    перевезти    в    село,    а    остальное    сжечь    дотла. Камня на камне чтоб не осталось от этого осиного гнезда!

Неожиданно ухнул взрыв, задрожали мелкой дрожью вновь вставленные стекла.

  Карпий! Поди узнай, что случилось.

Минут через пять пришел Карпий и доложил, что красноармеец комендантской команды не мог перенести смерти своего младшего брата, порубленного казаками этой ночью, взорвал себя гранатами.

  Истерик, чувствительный   дурак,— ругался Большов.— Не  себе  башку  нужно  было    рвать,  а   врагам! Пойдем, инспектор, на митинг.

Мы вышли из штаба полка.

После митинга я зашел посмотреть местный полковой лазарет.

В жарко натопленных комнатах бывшего купеческого дома лежали вперемешку раненые, больные трахомой  и,  главное,  чесоточные.    Возмущенный,  я  вызвал

211


главврача. Лет двадцати пяти, угрястый, плюгавенький и какой-то весь нечистый, стоял передо мной врач.

  Вы старший врач здесь? — спросил я плюгавого.

  Так точно.

  Вы учились и имеете диплом врача?

  Никак нет, я зауряд-врач, студент-медик четвертого курса.

  А я вот рабочий-металлист и вообще никакого отношения к медицине не имею, но знаю, что чесоточных и трахомных класть рядом с другими нельзя, они заражают. Наш фельдфебель на фронте бил  морду фельдшеру за то, что он допускал иногда чесоточного зайти в землянку к здоровым. Фельдфебель, а вы — врач. Это как понимать? Я не верю, что вы такой невежда в медицине.  Дежурный!  Арестовать  врача  и    доставить в штаб полка.

  Есть! — рявкнул  с  удовольствием   рябой  матрос. Вечером за чаем  я рассказал  Большову об  аресте

врача.

  Ишь, сволочь! — выругался  Большов.— Хотя    бы помещения не было...

Помолчали. Большов набил трубку махоркой.

  Да,— тяжело вздохнув, сказал Большов,—трудно отстаивать    рабоче-крестьянскую    республику.   Всякая

тля, вроде этого врача, старается нагадить, из всех щелей гады глядят и норовят ужалить, но мы их ущемим, возьмом за горло! — Вытянув руку, Большов помахал в воздухе большим черным.кулаком.

У Большова в полку я пробыл недолго. Назад возвращался в бронелетучке. Ночью на какой-то станции в наш вагон вошли двое военных и заявили, что броне-летучки на всем Южфронте переходят из штаба обороны дорог в штаб командующего фронтом. Мне предложили покинуть бронелетучку немедленно, несмотря на мой метровый мандат.

Сдать летучку мы с командиром ее отказались, пока не получим распоряжения от нашего начальника.

Военные горячились, грозили обстрелять нас из пулеметов. Командир бронелетучки обещал «шаркнуть» по ним из орудий.

После долгих споров договорились, что по прибытии в Балашов мы запросим свое начальство и тогда сдадим бронелетучку.

212


В Балашов приехали на рассвете. Я пошел в вокзал, чтобы послать телеграмму своему начальнику.

Вокзал был забит тифозными красноармейцами. Лежали они на скамьях, на полу. Стоны, хрипы.

На стенах вокзала висело воззвание Ленина о борьбе с тифозной вошью.

Сижу в комендатуре, курю, слушаю пререкания ще-голя-кавалерпста со смертельно уставшим комендантом станции.

  Немедленно давай  паровозы, иначе  разгромлю всю вашу лавочку! — кричал кавалерист.

  Что ты сказал, сукин сын? Нашу лавочку? Какую лавочку, советскую? — Комендант    медленно    поднялся из-за стола. Был он грузный, сутулый. Он был рабочим из депо; шершавые широкие руки его тянулись к кавалеристу.

  Ты что, бывший офицер? Ты как   себя держишь? Ты за наган не хватайся, я тебя без нагана отправлю в трибунал...

В дверях появились шесть человек рабочих с винтовками— комендантская команда.

  А ну, клади оружие! — рявкнул комендант. Кавалерист метнулся к двери и попал в объятия рабочих с винтовками.

  Погонышев,— устало сказал комендант седоусому рабочему с винтовкой,— разоружи этого субчика, обыщи и посади в грачевку. Нужно проверить, что он за вояка, не беляк ли...

Кавалериста увели. Закуривая, комендант сказал мне:

  Имею сведения, что полк настроен контрреволюционно, сообщил об этом и жду распоряжения, но силенки у меня мало, разоружить не могу.

Я предложил дать в помощь бронелетучку.

  Дело! — повеселев, согласился    комендант.— Иди маневрируй, подгоняй ее к эшелону кавалеристов, а мои ребята с тыла их окружат.

Я побежал в бронелетучку. Быстро поднял бойцов, сообщил командиру летучки о положении дела, и мы начали маневрировать.

Подойдя сбоку к   кавалерийскому   эшелону,   я   выпрыгнул из вагона. Стало совсем светло. Около красных  вагонов  суетились  кавалеристы,  они    собирались кучками у вагонов, митинговали. Из одного вагона тор-

213


чала тупая морда пулемета. Я подошел к вагону. В середине небольшой группы кавалеристов стоял с иголочки одетый в новое обмундирование невысокий военный н, держась за эфес шашки, громко говорил:

  Насажали кругом комиссаров, бюрократов, они и крутят — и в деревне, и в городе...

За вагонами мелькали ноги красноармейцев и красногвардейцев. Я понял, что комендант оцепляет мятежных конников. Л вскоре с группой вооруженных красногвардейцев подошел к митингующим кавалеристам и сам комендант станции.                          

  А ну, кончай    митинг! — громко   крикнул    он.— Коммунисты и командиры, ко мне!

  А ты кто такой?! — всплеснулись крики. — Командир в бабьей кацавейке! Налаживай его мешалкой от вагона!

Выскакивали из других вагонов, бежали к этой толпе.

Оратор в новом обмундировании быстро впрыгнул в вагон и истерично закричал:

  Ребята! Нас окружили,    арестовали    командира! По вагонам! К оружию!

Часть кавалеристов побежала к своим вагонам, некоторые остались стоять на месте, недоумевающе смотрели на нас. Другие выпрыгивали из вагонов и бежали к нам.

  Где  горнист?!  Труби  сбор  командиров! — кричал комендант.

В вихре криков большой толпы сколотили митинг. Грузный комендант обратился к кавалеристам с призывом терпеливо ждать распоряжения и выдать смутьянов, поднимающих мятеж.

  Товарищи красноармейцы!—кричал комендант.— В ста  верстах от нас стоит враг, армия  помещиков и капиталистов... Казачьи белые полки...

Ко мне подошел стройный кавалерист в короткой венгерке. Картинно держась за эфес сабли, он щелкнул шпорами и, приложив руку к папахе, вежливо спросил:

  Простите, вы офицер?

На меня в упор смотрели нагловатые черные глаза. «Бывший офицер»,— мелькнуло в мозгу.

  В Красной Армии офицеров нет, а есть краскомы, красные командиры,—сухо ответил я офицеру, не принимая его приветствия.

214


  Вы оттуда?

Офицер махнул рукой на бронелетучку.  

  Л вам зачем знать?

  Я хочу сказать, что осточертели все эти митинги!.. Промитинговали Россию.

Неожиданно из вагона хлопнул одиночный револьверный выстрел, пули сшибла с моей головы папаху. Толпа шарахнулась в разные стороны. Как волной смыло говорившего со мной офицера.

Растерявшись, я медленно    поднимал свою папаху.

  Кто,   гад,   стреляет?! — рявкнул   комендант,   бросаясь в вагон, откуда только что выстрелили.

Комендант пытался влезть в вагон, но грузное тело тянуло его назад. Несколько человек, стоявших рядом с комендантом, кошками впрыгнули в вагон, в том числе и я.

В углу вагона кавалеристы держали за руки недавнего оратора — кавалериста в новом обмундировании. Кто-то разбил ему лицо, из  сразу распухшего носа обильно текла кровь. Его тащили из вагона, давая тумаков, а он, извиваясь змеей, рвался из рук, кусался и хрипел.

Вытащив, бросили его на снег к ногам коменданта. Нахмурившись, комендант молча смотрел на валявшегося у его ног пленника, неторопливо, словно раздумывая,

закурил.

Кто-то мощно поднял за воротник и поставил на ноги валявшегося на снегу кавалериста.

  В кого, мерзавец, стрелял? — тихо спросил комендант.

  В тебя, хама! — звонко крикнул стрелявший.

  А попал, стервец, в меня! — неожиданно для себя крикнул я.

Офицер на миг метнул на меня глазами.

  Уведите! — ни к кому не обращаясь, сказал    комендант.

Огромная толпа красноармейцев опять собралась вокруг коменданта.

  Продолжаю, товарищи! — махнув трубкой, сказал комендант.

До вечера канителились с кавалеристами. Арестовали много бывших офицеров и контрреволюционно настроенных солдат из кулаков.

Поздно ночью я, усталый и голодный, увидел на пу-

215


тях поезд, готовый к отходу. Поезд составлен был из классных и товарных вагонов.

Открыв запасным ключом вагонную дверь, вхожу в теплый вагон. В вагоне темно. Посветил зажигалкой: весь вагон занят спящими красноармейцами. Отодвинув ноги одного из спящих, я сел на скамью, задремал.

Поезд пошел, ритмично постукивая на стыках рельсов. Привалившись к спинке сиденья, я уснул.

Разбудил меня громкий голос человека и яркий свет, бивший мне в глаза. Я проснулся.

  Вы как сюда попали? — спрашивал усатый человек в белом халате, освещая меня фонарем.

   — Имею право,— ответил я.

  Кет, не имеете,— сердито сказал усатый человек.

  Имею.

  Я говорю, не имеете. Это санитарный поезд. Мы везем тифозных больных, а вы еще здоровый, видимо, и сидите  рядом   с  необработанными  тифозными,  наберетесь вшей, и... аминь вам.    .                           

Как ошпаренный, я вскочил со скамьи. Усатый человек смеялся:

  Испугался? Вот тебе и право твое, беги, пока не поздно.

Только теперь я услышал возню и бредовые стоны больных. Вышел в тамбур. Поживаясь от мороза, закурил. Вдруг зачесалось все мое тело: «Набрался тифозных вшей».

Ох, как длинна зимняя, морозная ночь. Чтобы согреться, я бегал по тамбуру, топал сапогами по полу и чувствовал, что замерзаю, но в теплый вагон меня не затащила бы никакая сила. А поезд не шел, полз, медленно, с частыми остановками, паровоз дышал тяжело, как больной астматик.     

Когда приехали в Ртищево, я слез с тифозного поезда и деревянными ногами пошел к начальнику обороны участка.

Начальника я не застал. Встретил меня его помощник— молодой человек, бывший офицер, одетый в яркую гусарскую венгерку с множеством разных шнурков.

Помощник сидел за столом и пил чай с каким-то пожилым военным. Я показал свой мандат и был любезно принят помощником. Узнав, что я ехал в тифозном поезде, он сейчас же повел меня в железнодорожную баню, где я отлично вымылся.

216


Придя из бани, я пил чай. Гостеприимный помощник угостил меня и пожилого человека самогонкой. Выпив этого вонючего зелья, я захотел спать и попросил устроить меня где-нибудь до поезда, идущего на Козлов. Спать мы легли вместе с пожилым человеком на широких нарах в теплой комнате. Мой сосед под хмельком рассказал мне, что он бывший полковник, едет в Саратов принимать полк. Он с раздражением рассказывал о комиссарах, коммунистах, гибели России, о распоясавшихся хамах.

  Как же вы идете служить в Красную Армию с таким настроением? — спросил я полковника.

  Ничего! — усмехнулся    полковник.— Только      бы полк дали, а там мы свое дело сделаем...

«Ясно: беляк, контрреволюционер. Враг!»

 Вся  жизнь прахом пошла,— поудобнее    укладываясь и вздыхая,    говорил    подвыпивший полковник.— Двадцать лет службы насмарку... Все отняли, ну, а это не отнимут.— Полковник показял  висевший у  него  на шее  беленький   Георгиевский   офицерский   крестик   4-й степени и поцеловал его. Глаза его были влажны.

  Кровью добыл, и  полк дали... Вы  вот,  молодые офицеры военного времени, не знаете подлинного    духа кадрового офицера, не были вы ни в кадетском корпусе, ни в военном училище, а сразу тяп-ляп и — прапорщик.

«И этот меня за прапорщика принял,— с тоской подумал я.— По-видимому, виной — моя офицерская папаха, сапоги и молодость».

— Разве это армия?! Мой бывший денщик — и вдруг — комиссар и мной командует... Тюхи-матюхи. Колупай с братом, ни ухом, ни рылом не понимающие военного дела, хотят командовать полками и армиями и еще мечтают о победе...

Помолчали. Полковник закурил  и снова  заговорил:

  Судя  по портретам, Ленин  неглупый    мужик,  а здесь его ставка лопнет. Нельзя все строить только на безграмотном  рабочем  и  хамлете-мужике...  Попомните, прапорщик, мое слово, что через три-четыре месяца от ленинской армии мокрого места не останется...

  Кто же встанет у власти?

  Мы, военные, генерал Деникин. Зажмет он в тиски всю сволочь и спасет Россию от гибели.

Я лежал  рядом  с  махровым  врагом  и  в смятении

217


думал: что мне делать с этим бандитом? Арестовать? Он откажется от своих слов. Нужно предупредить Саратов, но кого и как?

  Прапорщик, у вас в Саратове есть знакомые?

  Есть.

  Квартиру вы мне не устроите?

  С удовольствием, господин полковник. Я вам дам адрес к моему    знакомому,    у    него    хорошая    квартира.

  А кто этот знакомый,  не    «товарищ» какой-нибудь?

  Я не знаю его политических убеждений, он служит в управлении дороги.                                             

  Интеллигент?       

          Да.                                                                                                        

  Ну, вот и прекрасно, давайте уснем до поезда. Через десять минут полковник заливисто храпел, а

я ушел в вокзал и сел писать письмо партийцу Арапову про этого полковника. В письме я просил Арапова устроить полковника у себя на квартиру и немедленно сообщить о нем в Чека и губком партии.

Вечером меня полковник разбудил, пришел его поезд.

Я торопливо написал ему адрес Арапова, и мы простились.

Пожимая мне руку, полковник говорил:

  Месяца через три, прапорщик, если вы не будете глупить, получите чин подпоручика.— Полковник энергично потряс мне руку и ушел к поезду.

Я спросил помощника в гусарском ментике, кто этот полковник и как он очутился у него, служащего в обороне дорог.

  В одной дивизии служили на юго-западном. Боевой полковник! — с восхищением сказал помощник.

«Идиот или скрытый враг»,— подумал я о пестро одетом помощнике.

Ночью трясся в переполненном вагоне четвертого класса. Едут исключительно «мешочники». Поезд составлен из пассажирских и товарных вагонов.

На заре проснулся, в вагоне холодно, большинство пассажиров вышло из вагона. Поезд стоит. Вышел и я в поле, умылся снегом. Некоторые пассажиры рубили и пилили деревья в роще; другие таскали дрова на паровоз.                                                                                    

218                                                                                                                                                       


Я подошел к паровозу. Машинист с седенькой острой бороденкой, перегнувшись из будки, говорил:

  Разве это езда: десятый день девяту версту. Ни мазута, пи угля пет, а поезд веди. Все рощи на путях вырубим, а потом чем шуровать будем? Замрет скоро дорога... В Баку англичане нефть захватили, в Донбассе белые — уголь. Вот они, какие дела...

Курносый человек в рваной солдатской шинели сказал:

  Погодь, отец, нефть отнимем и уголь у белых, не

сразу все...

  Это когда  будет, а    сейчас на    чем  поезда  водить? —уныло выговорил машинист.

  А сейчас дровами!                               

  Где они, дрова-то?

  Как  же?  Гляди, сколько тебе на тендер    накидали!

Машинист с презрением посмотрел на дрова, конвейером ползущие к нему на тендер. Пассажиры расстановились цепочкой от самой рощи до паровоза и каждое полено передавали из рук в руки.

  Тебя бы этим топливом заставить пар держать в котле, разве это дрова?! Вода одна!                        

Часа через два паровоз с хрипом и стоном дернул состав и, повизгивая колесами, потащил поезд.

Разрумянившиеся работой и морозом пассажиры пили в вагоне чай, ели драгоценный хлеб.

Пожилой дядя, чадя самосадом, громко говорил:

  Рази это езда? От Саратова до Москвы осьмнадцать дней ехали. Мешок харчей съел, покуда добрался до первопрестольной. Проедем десять-двадцать верст — дрова в лесу рубить, на паровоз таскать. А ежели подъем на  пути встретится,  машинист состав на три  части делит и таскает по кускам. Мука! На станции воды нет, трубы замерзли. Не езда, а каторга!..

  Разрушается Россия, довели, матери их черт, до ручки,—прохрипел с верхней полки бородатый человек, укладываясь спать.

  Нам-то хорошо, а вот кто на крыше да на приступочках едет,  им как?— заговорил человек с землистым лицом.—Намедни ехали из Козлова, а мороз был страшенный. Слышим: на станции одной шум   Что такое? Оказывается: китаец один сел на буфера, поехал а штаны-то на нем  из синей  робы —тоненькие,  ну,  и

219


примерз к буферам. Как стали его снимать с буфера-то, он и завизжал, что свинья недорезанная...

— Завизжишь, — согласился бородатый  мужик.

Молодая бабенка с плутоватыми глазами, закрывши рот платком, тряслась в смехе.

  Уж наговорят окаянные — только слушай.

В сумерки приехал в Кирсанов. Здесь стоит полк. Его я должен ревизовать.

Добрался до квартиры комполка Фиолетова. Он устроился в богатом купеческом доме — тепло, чисто, уютно. Фиолетов меня не ждал и даже немного обиделся, узнав, что я приехал ревизовать его полк.

  У меня полк образцовый,— говорил    за    обедом Фиолетов.

Мы сидели в большой столовой, отделанной под дуб. Помимо меня и комполка Фиолетова, молодого человека лет двадцати пяти, бывшего прапорщика, обедал с нами начхоз полка, сорокалетний человек с лисьей чисто выбритой физиономией.

Обед вкусный и обильный, что было редкостью в то время. В графине красовалась мутная самогонка. Подвыпив, начхоз рассказал, что он бывший ротмистр лейб-гвардии его величества гусарского полка, что гусарский полк очень дорогой, чтобы в нем служить, нужно было иметь не менее десяти тысяч в год.

  Я   помещик  Тамбовской   губернии,   прослужил   в полку свое имение и покойного дяди, а остатки мужики отобрали,— посмеиваясь, сообщил начхоз.

Укладываясь спать на мягкой перине, невесело думал: «И здесь понатыкались бывшие офицеры, даже помещики...».

Ночью поднялась метель. Гудело в трубах, било в окна, вздрагивал дом. На рассвете кто-то неистово колотил в ставень моего окна. Быстро одевшись, вышел в сени, открыл дверь. Весь белый, в снегу почтальон передал мне телеграмму из штаба обороны дорог Юж-фронта.

С треском захлопнулась сенная дверь. На дворе бесилась белая пелена снега, почтальон пропал в снежной мути мгновенно.

Разбудил Фиолетова, передал ему телеграмму. Заспанный, всклокоченный, хмурый, он вскрыл телеграмму. Лицо его просветлело.

  Телеграмма тебя касается. Немедленно вызывают

220                                                                                                      


в штаб,— сказал, улыбаясь, Фиолетов. Он был почему-то рад моему отъезду.

На ремонтном паровозе с одним товарным вагоном с трудом добрался до Козлова.

Вечером лежал у себя в купе и слушал рассказ одного офицерика, как он вошел «в ложу», уверовал в масонов.

Неожиданно пришел красноармеец и сообщил, что меня вызывает к себе командующий армией. Надел шинель, пошел; на путях стоял ярко освещенный салон-вагон командующего.

В вагоне меня встретили Весин и Барабанов. Ве-син назначен командующим армией, Барабанов попал к Весину в адъютанты.

На столе давно невиданная еда: колбаса, сало, консервы, белый хлеб, сахар. В большом медном чайнике— спирт.

Весин веселый, скалит зубы, а лицо у него зеленое, похожее на лицо покойника.

Барабанов по-прежнему ядовито скрипит.

Выпили, едим. Весин рассказывает о своем назначении и вдруг предлагает мне:

  Бери у меня дивизию. Командуй. Дивизия хорошая, больше половины рабочих. Брось свою железную дорогу.

От дивизии я отказался.      

  Не все такие нахалы, как ты, Тишка,— сказал я Весину.— Я был на фронте, командовал взводом и ясно представляю,  что такое дивизия. Мне ли командовать дивизией!  Ротой смогу, но дивизией... Это — авантюра.

  А как же я командую армией, хотя раньше ни одним солдатом не командовал, не только взводом?!—запальчиво ответил Весин.

  Ты —Фигаро, — скрипнул Барабанов, разливая в стаканы спирт.— Фигаро тут, Фигаро    там,— запел    он,

  Когда я брал Самару, меня цветами   забросали, когда мы вступали в город...

  Самару не ты брал, а Красная   Армия, а ты при сем присутствовал,— сердито сказал я.

  В  качестве    липового    командующего,— добавил Барабанов.— Свернете вы башки себе и революцию сгубите. Хорош твои нарком, и хороши у него командующие!

  Ты молчи, барабанная шкура! — отмахнулся Ве-

221


сии.—Все ваши анархисты его подметки не стоят. Вы ничего оба не понимаете в политике,—уже кричал Веснн.— Вы слепые кроты! Как черви земные, живете. За Самару мне памятник поставят! А вы...

  Пошлый дурак ты! — обозлился    я.— Может   ли так говорить марксист, коммунист?!  Авантюрист ты!

Я ушел из вагона командующего к себе. Хотелось поговорить с кем-нибудь. Я был взволнован, но вокруг были полинялые бывшие офицеры с мещанским мировоззрением или скрытые враги. В штабе почти ни одного коммуниста нет, начальник Серегин — в Москве. Тоска!

Приехал Серегин из Москвы и сообщил, что меня отзывает Саратовский губком партии. Я с удовольствием распрощался со штабом обороны дорог Южного фронта и уехал в Саратов.      

 

                        

31

 

В Саратове в губкоме мне предложили принять караульный батальон и сделать из него опору Советской власти в городе и губернии. Советскую гвардию...

Представился губвоенкому. Я вспомнил, как на партийном собрании выбирали его.

Вышел на трибуну в старой солдатской шинели, в рваной шапке, в стоптанных сапогах мужичонка лет тридцати пяти, с курносым носом, хитрыми зелеными глазками, с простодушной улыбкой широкого рта.

  Я, товарищи, большевик плохой, — заявил он. — Был на фронте, узнал, что большевистская партия призывает кончать войну, ну, и пошел я за этой партией. К чему, думаю, воевать, хватит хлыстаться за чужие интересы и... подался с фронта домой.

Говорил он просто, но умно и складно, а лицо такое симпатичное, «крестьянское».

Этот простецкий мужичок был вовсе не мужичок, а интеллигент, человек развитой, умный, только играющий в простака.

На партийном собрании была половина членов партии с подпольным стажем. Здесь были и бывшие политкаторжане, и ссыльные, и члены партии с 1905 года и даже с 1902 года, а поэтому «мужичок» и прибеднялся...

Я теперь сижу в кабинете этого хитрого «мужичка», смотрю и слушаю, как он вертит делами. Неплохо получается.

222


  Так вот, товарищ,— говорит военком, предлагая мне кисет с махоркой,— есть у меня распоряжение срочно сформировать кавалерийский полк. В пятой армии не хватает кавалерии,  а  Колчака  нужно бить.  Предлагаю заняться этим делом. Пятьсот лошадей уже есть, а будет и больше. Телеги там, кузнецы и так далее. Людей буду слать ежедневно на пополнение. Готовь помещение, обмундирование, комсостав и все прочее. Штатный список получишь в канцелярии. Срок полтора-два месяца. Как сформируешь, пойдешь на фронт в распоряжение пятой армии. Все! Лозунг нашей партии тебе известен: «Пролетарий, на коня!».

  Кавалерист-то я аховый, трудно мне будет...

  Без трудности ничего не бывает! Партия тебя посылает— значит, так нужно. Не знаешь — научись. Сейчас  некогда  рассуждать,  что да  как,  нужно действовать быстро, или нас слопают   белые... Иди! — сердито сказал губвоенком.

...За вокзалом стоят большие конюшни. В них — пятьсот лошадей. В складах сено и овес. Лошади в большинстве не обученные кавалерийскому строю. Плохо и с людьми: военкомат присылает мобилизованных небольшими группами.

Дал объявление в газете, что принимаются добровольцы в полк, и вот они появились. Статные, крепкие, щеголи-кавалеристы. Многие дезертировали из пехотных полков. Принимаю всех, лишь был бы кавалерист, знал свое дело и любил лошадей.

За один месяц набрал добровольцев половину полка. Когда их одели в кавалерийскую форму, забренчали шпоры, засверкали эфесами шашки, добровольцы не переставали себя украшать. Многие ходили в ярко-красных штанах; папахи надеты на головы «а-ля черт», шнурки, красные банты...

Командир полка, бывший ротмистр Щукин, говорил:

  В  кавалерию  идут  щеголи,  люди,  любящие  покрасоваться  на  лошади,   побренчать    шпорами,  чтобы девкам   головы  морочить, даже    пословицу    сложили: «Дурак служит в пехоте, пьяница — во флоте, умный— в артиллерии, щеголь — в кавалерии...».

Так-то оно так. Вот про любовь кавалериста к своей лошади мало кто знает... Последний кусок хлеба отдаст своему коню, сам голодный останется. При нужде украдет, а коню своему корм доставит. А гордый кавалерист

223

как черт! И в бою он весь налицо...    Это не пехота в окопах, он весь на виду У товарищей. Труса в кавалерии не может быть...

И сам Щукин под стать своим кавалеристам: строй­ный, крепкий и усатый.

Ревностно проводим каждый день учение. Старые кавалеристы обучают молодых. Командный состав, как на подпор, любители лошадей и строевой службы кава­лерийской...

Самый плохой кавалерист в полку — это я, комиссар полка.

Развалившись в кресле, положив могу на ногу, рас­куривая толстую папиросу, Щукин говорил:

  Вы меня, голуба душа, извините,-но я прямо ска­жу: кавалерист из вас никудышный... Вы первое лицо в полку, а на лошади сидите,    извините за выражение, как собака на заборе... Это прискорбно и дает повод молодому поколению плохо обучаться...

  Я городской человек и на лошадь сел впервые в революцию. До революции я лошадь видел только в за­пряжке у извозчиков...

  Вы, извините, товарищ комиссар, еще не сели на лошадь, а нужно... Почему вы не косите шпор, шашку? Шпоры  обязательны  при    верховой    езде,  а  шашка... шашкой в бою бьют врага, но работать ею нужно на­учиться, а то она будет только помехой...

  Все это я без вас знаю, командир, постепенно вы­учусь, времени у меня не хватает на это сейчас...

  Это понятно, а учиться нужно много, и сейчас, на походе уже поздно будет, а в бою и тем паче. В пехоте командный состав идет в бой сзади своих солдат, а в кавалерии командир всегда впереди... Я хочу вам пред- . ложить обучающего вахмистра первого эскадрона ста­рика Сальникова. Отличный кавалерист! Лошадь знает, как «отче наш». Он вас в один месяц посадит на коня и владеть клинком научит... Больше тридцати лет Саль­ников в кавалерии служит...

Я согласился. И началось мое мучение... Небольшого роста, коренастый старичина с «буденновскими» седы­ми усами, гоняя меня на лошади по кругу, щелкал арап-ником и сердито покрикивал:

  Держись крепче шенкелями! Сиди прямей! Лошадь скакала по кругу, а я прыгал мешком у нее

на спине. Сидел я без седла.

224

 

Через два дня я, охая, ходил раскорякой, путался в шпорах и даже, к стыду моему, однажды упал на учении.

Возненавидел я и шашку: она болталась сбоку, пу­талась между ног и страшно мешала.

Сальников курил разноцветные папиросы: красные, синие, желтые. Он доставал где-то корешки от билетных книжек, вырывал цветную бумагу и курил.

  Сальников! — говорю    я.— Зачем ты куришь    из цветной бумаги? Она ядовитая.

  Ничего, товарищ комиссар, так красивее будет. В кавалерии все должно быть красиво...

Я уже езжу в седле, кружусь в вольтижировке, учусь рубке лозы. На учении Сальников не расстается с арапником. Подгоняя бегущую лошадь, он концом арапника достает и до моей спины.

  Сальников,  черт!  Ты чего дерешься?! — останав­ливая лошадь, кричал я.

  Виноват, товарищ комиссар, промахнулся, — наг­ло усмехаясь, говорил Сальников.

  Смотри больше не промахивайся.                 

  Слушаюсь!

Проходил день-два, и Сальников, обозлившись на плохую мою езду, снова «промахивался».

Частенько приходил на манеж Щукин, показывая езду, рубку лозы.

Однажды моя лошадь не захотела брать барьер. Сколько я ни понуждал ее, она не шла. Сел Щукин, разогнал, коня, но у барьера конь встал, и Щукин чуть не вылетел из седла. С полчаса он бился, бросил. Враз­валочку  подошел  Сальников, легко  поднялся  в  седло,

усмехаясь, сказал:

  Вы, товарищ командир, и вы, товарищ комиссар, стойте у барьера и, когда я буду подъезжать к барьеру, в два арапника   порите  лошадь — врет,  пойдет, нет та­кой лошади, которая не пошла бы туда, куда ее посы­лают...

Щукин покачал головой. Разогнав лошадь, старый Сальников птицей перелетел барьер.

У Щукина заалело лицо. Сальников победителем подъехал к нам.

Однажды при рубке лозы вместе с красноармейцами я стоял в конном строю. Я только что «лихо» рубил лозу справа и слева, а теперь встал в строй. Конь мой

225

почему-то дрожал. Я оглаживал рукой, лаская ло­шадь. Лошадь дрожала все больше. Я недоумевал, по­чему?

    Сзади подъехал на мохнатой лошадке Сальников и осрамил меня на весь эскадрон.

  Товарищ комиссар, вы своей лошади зад отруби­ли,— громко крикнул Сальников.

Я обернулся. На крупе лошади кровью алела не­большая рана.

  Кончиком  клинка задел при рубке слева, — по­учительно заговорил Сальников,— при опускании клин­ка на лозу руку нужно держать...

Я готов был провалиться сквозь землю... «Ох, ядо­витый старик! Что бы отозвать в сторонку!»

Приехал на ветпункт. Старший ветврач с удоволь­ствием сказал:

  При неумении лошадям отрубают уши или бьют клинком по голове...

И, сузив щелочки злобных глаз, добавил:

  Раньше за такие вещи морду били, ну, а теперь... революция...

Этот тип почти не скрывал свою ненависть к Совет­ской власти, но до самозабвения любил лошадей. Од­нажды я видел его плачущим навзрыд при расстреле лошади, сломавшей себе ногу. Я сказал:

  Морды бить вы нам уже кончили, а мы вам еще нет, но, надеюсь, скоро закончим.

Я вышел из ветпункта. На душе было пасмурно. Дорого досталось мне обучение кавалерийскому де­лу, но выучился и стал неплохим кавалеристом. Я любил слушать зычную команду Щукина:

  По ко-ня-а-а-ам!

Командовал Щукин властно, но как радостно было вспрыгнуть в седло и ждать:

  Справа по шесть! Рысью а-арш!

Скрипят седла, горячатся лошади, жмутся друг к дружке, ногам больно. Лошади храпят, ржут, аллюр все быстрее и быстрее, ветер надувает гимнастерку, вы­жимает из глаз слезы... «А что, если лошадь споткнется, упадет, и весь эскадрон пройдет по тебе?»

Домой вечером меня провожал мой вестовой татарин Инят. Утром он же пригонял лошадь. Едем сумерками. Инят, коверкая русский язык, говорит:  — Лошадка, он все знает, он все понимает, он ум-

226

ный. Жалеть  лошадка   нада.  Зачем    Сальник  кнутом бьет лошадка? Яму бульно.

  А красноармейцев Сальников бьет арапником?— спросил я Инята.

  Мало-мало бьет кнутом, а потом боится, говорит: нечаянно, а лошадка не говорит, он только плачет. Ко­миссар, ты заступись за лошадка, он умнай...

  Да, Инят, и за лошадку, и    за    красноармейца нужно заступаться.

  Красноармейса сам за сибя заступайся. Он гово­рить может, а лошадка...

Инят маленький, черненький паренек двадцати лет. На лошади он сидит «мертво». А как лошадей любит!..

Утром здороваюсь с Инятом.    Выношу    по кусочку хлеба с солью лошадям  и  Иняту. Лошади ласкаются,   едят хлеб. Инят хлеб прячет в карман.

  Ешь, Инят, хлеб, зачем прячешь? — говорю я.

  Потом ашаем,— блестя черными глазами, улыба­ясь, отвечает Инят.

Знаю, хлеб он отдает лошади своей. Полк организовали, одели, обули, вооружили и об­учили. Докладываю губвоенкому.

  Добре! — Губвоенком  улыбается,  щерит редкозу­бый  рот,   морщины   на   усталом  лице  разглаживаются.

Я стою перед губвоенкомом в полном кавалерийском великолепии.

  Ну вот, смотри, какой ты стал! Настоящий гусар! И шашка, и шпоры...— Губвоенком ходит вокруг меня и осматривает, как нечто новое, интересное.                                            :',|

  А зачем штаны кожей обшил? А, для прочности!.. И  щегольства,   конечно...  Добре.  Сегодня   же  в  округ бью телеграмму, пусть едет инспектор срочно принимать полк.

Мы уже сидим за столом, курим самосад и дружески беседуем.

  А мудрая наша    партия! — восхищенно    говорит губвоенком.— Ты смотри, как скульптор лепит из глины свои произведения, так и наша партия. Вот из тебя, мо-   . реплавателя и пехотинца, сделала кавалериста...

  Ну, кавалерист-то я еще    плохой,— возражаю я.

  Будешь хороший,— твердо уверяет губвоенком.— Партии нужно будет, пошлет тебя в акушеры — будешь и  акушером,  выучишься...  Ну,  бывай здоров, жди ин­спектора, ребятам дай отдохнуть немного.

227

 

32

 

...Ранней весной, когда по городу со звоном бежали ручьи и солнышко вытягивало из земли первую зеле­ную траву, я получил извещение о собрании всех комис­саров   воинских   частей,   расквартированных   в   городе.

Собрались на третьем этаже исполкома. Губвоенко-ма не было, его замещал какой-то плешивый человек в больших очках.

После ряда вопросов стихийно встал серьезнейший вопрос о массовых неправильных расстрелах комисса­ров на фронтах. О расстрелах комиссаров бывшими офицерами я давно слышал. Слухов было много, но только слухов, а вот теперь заговорили открыто.

Один за другим говорили об этом сами комиссары, Все расстрелы санкционированы наркомом.

  Товарищи! Эта линия неправильная,— говорил ко­миссар, только что прибывший с фронта.— Некоторые бывшие офицеры, влезшие в доверие, получили в коман­дование полки и роты и пытаются разлагать красноар­мейцев,  пытаются  разложить  свою  часть  и  уговорить перебежать к белым, а когда комиссар части раскроет их маневр, мешает им это делать, они находят предлоги, арестовывают комиссаров, возводят на них разные по­клепы и расстреливают. Нарком, не зная сути дела, да­ет согласие на это. Сколько за эту зиму расстреляли комиссаров?! А это ведь все    коммунисты,  рабочие и крестьяне. Разве это нормально?!

По залу пошел гул, крики. Плешивый заместитель военкома пытался снять с повестки дня этот вопрос, но при голосовании остался одиноким.

Один комиссар рассказал о возмутительном случае убийства представителя. ЦК РКП (б) товарища Линдо-ва на Уральском фронте.

  Это дело рук белой сволочи!  И кровь Линдова пятном ляжет на наркома...

  Позор!!—кричали комиссары.

Я впервые был на гарнизонном собрании комисса­ров, слушал и смотрел на этих людей, выпестованных нашей партией, и был смущен, что руководство комис­сарами поставлено из рук вон плохо.

После возмущенных и горячих речей комиссаров бы­ло постановлено: послать товарищу Ленину письмо с описанием   всех   фактов   неправильных   расстрелов   на

228

фронтах военных комиссаров и просить его указать ко­му следует о безобразиях и излишней вере бывшим офицерам; создать для комиссаров партийный суд, где бы судили члены партии РКП (б), а не кто другой...

Трое комиссаров заявили, что они слагают с себя звание комиссара и идут на фронт рядовыми бойцами.

Поднялся большой шум. Одни приветствовали заяв­ление «трех», другие протестовали.

  Правильно, товарищи! Мы все уйдем из комисса­ров, если не наведут порядок!

  Нельзя так, товарищи! Своим уходом с полити­ческих постов мы развязываем руки контрреволюции!— кричали другие.

Плешивый заместитель губвоенкома метался по за­лу, пытался говорить, но его никто не слушал, и слабый его голосок тонул в гуле молодых, здоровых глоток.

Поздно ночью закрылось собрание. Я шел домой. Го­род окутан туманом. Трудно бороться с контрреволюцией, лезет она из всех щелей, сидит она и в тылу, и на фронте, много еще прольется мужичьей и рабочей крови, пока взойдет солнце над истерзанной родиной. Крепись, товарищи! Крепче сжимайте винтовки, зорче глаз!

Я живу в дни Великих событий моей страны! Я сча­стлив, что живу в эту эпоху и принимаю участие в строительстве первого в мире социалистического госу­дарства.

Что бы ни было, а победа будет за нами!

Я крепко в это верю и буду работать изо всех сил, выполняя волю партии, и, если мне придется отдать мою жизнь за дело партии, за революцию, смело ее от­дам!

Страна родная, ты вся в огне... Кавказ захватили меньшевики, в Баку — англичане, на севере в Архан­гельске— белые полки помещиков и англичан, на Пет­роград идет генерал Юденич. Сибирь и Приморье захва­тили американцы и японцы. На Волгу идет адмирал Колчак, сформировавший на американские деньги ог­ромную белую армию. Весь юг горит в огне пожаров. Юденич, Врангель с офицерскими полчищами двигают­ся на Москву. Черное море в руках белых, там францу­зы, греки... Гуляют по Руси разные «батьки, атаманы» бандитских шаек — Махно, Петлюра, Антонов, Сапож­ков, Ангел и другие. Будоражат, бьют набаты кулац-

229

ких восстаний в деревнях. Все двенадцать казачьих войск — донских, уральских, оренбургских, терских, ку­банских, амурских, нерчинских, сибирских, астрахан­ских— пытаются заколоть, срубить шашками голову Советской власти.

В дыму, в пожарах, в голоде и холоде бьется рабо­чая рать за свое утверждение на земле, за право жить на свободной земле без жандармов и помещиков.

...

Перед отвалом пароходов выступил на митинге губвоенком.

  Счастливого пути, товарищи кавалеристы! — зыч­но кричал он.— Бейте   крепко   царского   наймита   Кол­чака!  Громите его банду! Мы никому не отдадим Со­ветскую власть, власть трудящихся!..

  Не отдадим!! — тысячным гулом ответили бойцы. На пристани духовой оркестр играл походный марш.

Загудели гудками пароходы.

  Ура! Ура! — кричали    отъезжающие на   фронт и остающиеся в тылу.

Пароход тихо отошел от пристани. Я стоял на капи­танском мостике и смотрел на пристань. Там стояла Аня Пытина. Она махала мне белым платком. На руках у  нее был  маленький  мальчишка  с синими    глазами.

Это был мой Алешка, новый советский гражданин, их уже теперь много, рожденных при советском строе. Будем их крепко защищать!..

Hosted by uCoz